Какая-то рука с вывернутыми длинными пальцами тянулась над головами пленных к Андрею.
– Дайте сюда письмо! Ведь это пишет Эльза!
– Это пишет Эльза, – сказал Андрей. – Вот здесь подписано: Эльза.
Трубочные дымки гуще и торопливей заструились от бескозырок к завесе под крышей. Пленные навалились на скамью, вдруг сросшись в безликую выжидающую толпу.
И тогда что-то холодное полыхнуло Андрею в спину – от затылка до пят, – и он вспомнил заученную свою речь, вспомнил по-новому, такой, какой она ему никогда не приходила на ум. И, не видя лиц, ни пустоты за несчетными глазами, ни дымовой завесы, ни барака, а только окупаясь в полыхавший откуда-то необъяснимый холод, Андрей с ожесточенной злобой к словам, которые мешали мысли, кричал поверх голов в простреленных бескозырках, кричал о том, что надо сделать, чтобы потерянные письма не искали тщетно потерянных по свету Шмидтов…
Потом Андрей и Курт в бесшумных сумерках стояли на дворе барака, ожидая ответа пленных. И когда совсем стемнело, дверь барака раскрылась. К Андрею подошел солдат и пыхнул на него табаком из вишневого листа. Трубка осветила его бронзоволицую одноглазую голову. Он коротко сказал:
– Можете передать своему совету: пленные решили поддержать большевиков.
Впервые в жизни
Самовар не сходил со стола. Трубу воткнули длинным коленом в камин, корзинка углей стояла рядом с посудой, клейкой и захватанной грязными пальцами. Чай заваривали попеременно в двух трактирных чайниках и пили густой, черный, как йод. Кончалась вторая ночь без сна и отдыха.
У Голосова набухли веки, зрачки по-кошачьи расширились, но поблекли, и взгляд был непослушен и вял. Он держал голову руками, уткнув локти в стол, и мутно уставился в глаза Покисена.
– Пойду я! – хрипло сказал он.
Покисен был бледен, синие жилки на его висках бились тревожно, он через силу говорил спокойно.
– На твоей шее город и уезд. Военком ничего в этих делах не смыслит. На тебе газета, на тебе все. Пойду я.
– Нет, я.
– Я знаю, что ты осел. В обычное время – это хорошее качество. Теперь нужен расчет. Пойду я.
– Это мы увидим.
– Увидим!
– Иду я.
– Нет, я.
Мутный взор близится к золотым очкам с жирными стеклами. Сквозь жирные стекла холодят белые глаза. Лица сближаются медленно и непоколебимо, лица упрямы и мрачны, лица тверды, как камни.
– Я!
– Нет, я.
– Чего вы… словно бараны? – просопел военком, ввалившись в комнату.
Он по-прежнему отдувался, пыхтел и лоснился от пота, говорил задыхаясь и ловя подолгу ртом воздух. Он устал раз навсегда в жизни, и никакая новая усталость, ни работа, ни бессонные ночи не могли изменить его вида.
– Через час отряд будет готов к маршу, – сказал он, нацеживая чаю. – Рота сводного ожидает его у Старых Ручьев. Задание – к десяти утра овладеть Саньшином.
Он отхлебнул чаю и обернулся.
Голосов и Покисен не двигались. Налитые кровью лбы их почти соприкасались друг с другом, губы беззвучно дергались, в выпяченных глазах стыло желтое пятно лампы.
– Ф-фу, ч-черрт! Что с вами? – пропыхтел военком.
Тогда Голосов и Покисен бросились к нему и наперебой завопили:
– Втолкуй ему, пожалуйста, что мое присутствие в городе совсем не нужно!
– Вздор, ерунда! В такое время бросить особый отдел…
– Подожди!
– Если бы речь шла…
– Постой! Я говорю, что…
Военком замахал руками.
– Довольно! Понял, понял!
Он отошел в сторону, сел в кресло и вытянул из кармана папиросницу.
– Прежде чем заняться вашими препирательствами, – сказал он, сопя и продувая папироску, – я, товарищи, должен передать вам одно постановление. По моему докладу комитет назначил комиссаром отряда товарища Покисена…
Голосов отскочил к окну и стал к военкому спиной. Покисен поправил очки.
– Ты говоришь, отряд выступает через час?
– Черт с вами! – гаркнул Голосов и рванулся к выходу. – Я буду в типографии.
Вбивая каблуки в звонкий пол, он с размаху ударил по дверной ручке и распахнул дверь. Потом остановился на секунду, круто повернул назад и подошел к Покисену.
– Счастливо, Покисен, – сказал он.
– До свиданья, Сема.
Они дважды коротко тряхнули друг другу руки, и Голосов вылетел из комнаты.
В сенях он наткнулся на няньку. Она шла со свечой, и непокойный свет трепыхал по ее темным морщинистым щекам. Она придержала Голосова за рукав и старческим шепотком спросила:
– Самовар-от кипит?
– А что?
– Я, мол, ты скоро вернешься, подогреть иль не надо?
– Ладно! – отмахнулся Голосов.
Нянька торопливо дернулась к нему и, как старая заговорщица, посвященная во все тайны, строго спросила:
– Справитесь, что ль?
Тогда на лице Голосова тепло колыхнулась улыбка, и он прикрыл ее ладонькой – обычным своим стыдливым движением.
– Обойдется, няня, – проговорил он и выбежал во двор.
На рассвете в чадной от ламп типографии товарищ Голосов дочитывал гранки воззвания ревтройки «к рабочим, крестьянам и всем честным гражданам Семидола».
Свисавшие со лба волосы все чаще и чаще падали на бумагу. Карандаш дрожал на искривленных строчках жирного, пахнувшего керосином оттиска. Последние слова воззвания были набраны так: