Андрей забегал из угла в угол, охватив руками голову и раскачивая ею, как от боли. Гость следил за ним прищуренными глазами и говорил медленно, точно насаживал слова, как наживку на крючки.
— Что вы волнуетесь, милый мой друг? Неужели трудно написать еще одно письмо? Это вам лишний раз доставит удовольствие побеседовать с любимой женщиной. Даю вам слово, что, как только вернусь на родину, я разыщу фрейлейн... Мари Урбах — так, кажется? — вручу ей письмо и расскажу все, что знаю о вас.
— Вы знаете Мари? — спросил Андрей, вдруг перестав бегать.
Гость замолчал и посмотрел на Андрея в упор.
— Нет.
— Не говорите ей ничего обо мне,— сказал Андрей, становясь лицом к лицу с гостем.
— Вы же сами просили меня.
— А теперь я прошу, чтобы вы не делали этого. Не разыскивайте Мари. Не надо.
Гость опять помолчал, потом хлопнул Андрея по плечу, кивнул на Риту и засмеялся.
— Мы совсем забыли даму. Я понимаю вас [75] отлично. Но вы напрасно беспокоитесь: фрейлейн Урбах ничего не узнает об этом. И он еще раз кивнул на Риту.
— Будем говорить о деле, — сказал Андрей, заслоняя собой Риту. — Зачем вы пришли ко мне?
— Будем говорить о деле, — в тон Андрею отозвался гость. — Я пришел к вам переночевать. Завтра меня отправляют с эшелоном. Я избегаю бывать там, где много людей.
— Хорошо. Дайте мне слово, что вы оставите меня навсегда в покое.
— Даю.
Андрей широкими шагами вышел из комнаты.
— Сергей Львович, — сказал он, войдя к хозяину, — у меня должен переночевать один товарищ. Это необходимо. Я положу его в соседней комнате, на диване.
Сергей Львович всплеснул руками.
— Постойте, — настойчиво продолжал Андрей, — никаких возражений. Он должен остаться. Иначе будет плохо. Слышите? И — молчок. Никому ни звука. Благодарю вас.
Он повернулся и ушел, не заметив, как Сергей Львович осыпал себя частыми, испуганными крестиками.
Андрей отвел гостя в соседнюю комнату, показал ему диван, прикрыл дверь и вернулся к себе.
Там он постоял несколько секунд неподвижно, провел рукою по голове, потер лоб, щеки, шею. Потом сжал кулаки и проговорил самому себе:
— Он знает ее, знает, знает!
Качнулся, подошел к кровати, положил голову на колени к Рите. Потом закрыл глаза.
Рита обняла его голову, наклонилась над ним. На его губы упала горячая капля. Он тихо спросил, не двинув веками: [76]
— Ты о чем? — и облизал соленые губы. — Если бы можно было начать жить сначала... Раскатать клубок, дойти по нитке до проклятого часа и поступить по-другому. Совсем по-другому...
Рита всхлипнула громко и прикоснулась щекой к его лбу.
— Милый, милый...
— О чем ты? — опять спросил он.
— Кто этот человек, скажи? О чем вы говорили?
Он долго не отвечал.
Было тихо, какие-то далекие гулы слышались за окном. Медленно, неохотно угасал электрический свет.
Андрей повернул голову, уткнулся лицом в колени Риты и — в колени, в платье, в душную теплоту ног — проговорил:
— Этого я никому не могу сказать. Никому. [77]
Цинтрифуга Амура
— Belegte Brötchen!
— Warme Würstchen!
— Bier, Bier, Bier, gefälligst!
— S-s-simplicissimus, Berliner 'ageblatt, Lustige Blätter!
— Woche, Woche, Woche!
— Bier, Bier, Bier!
— Belegte Brötchen, warme Würstchen!
— Zigarren, Zigarren, Zigaretten!
— Kladderadatsch, Kladderadatsch!
Сигарный дым голубыми простынями колышется под потолком и мягко пеленает жужжащие голоса. Объёмистые животы, потные лысины, [78] белые юбки, крепкие оголенные локти, большие круглые груди под кружевцами и прошивками плавно качаются на сиденьях.
За окнами медленно проплывает дородное, умытое, благословенное солнцем отечество.
В Эрлангене пышный, жужжащий, разряженный поезд вылился на вокзал и потек вниз по узкой улице в конец города.
Андрей с Куртом отделились от толпы, вошли в университетский сад.
Здесь было тихо, теплые тени лежали на дорожках, ясени и дубы заслоняли небо. На стволах желтели полированные дощечки с латинскими надписями, такие же дощечки торчали на жердочках, воткнутых в клумбы. Пахло упитанной, сытой землей и — откуда-то — свежей масляной краской.
— Есть ли у вас это чувство, — спросил Курт, — покойное, миротворящее — чувство родного? Мы довольствуемся пустяками, потому что это наши пустяки. Уверяю тебя, я счастлив, что приехал сюда. Глупый милый праздник, глупая, милая привычка. Еще раз смотрю вот на этот ясень — какой он старый, рыхлый, ноздреватый. Грибы на нем в прошлом году были мне по пояс. Теперь, видишь, они поползли выше... А вот ворота анатомического театра. Пойдем, я покажу тебе музей.
Из двери, выходившей в сад, по земле стлался холодноватый, сладкий запах йодоформа. В комнате, куда они вошли, вдвинутый в нишу сырой стены, стоял оцинкованный большой сундук. Крышка его была чуть приподнята.