— Посмотрите на его фигуру, — закричал студент, — ведь он страшен! Попробуйте помешать ему, отвлеките его на одну минуту, ведь он обрушится на вас с остервенением скотобойца, он изомнет вас! И испытает при этом величайшее наслаждение, потому что через край переполнен величайшим нетерпеньем.
— Вы говорите об этом бурше? [96]
— Я говорю обо всех.
— Вы с ума сошли!
— Ха-ха! Вы художники? Я так и знал! Вы присаживаетесь тут и там на своих холщовых стульчиках, и вам ни разу не пришло в голову, что вы сидите на вулкане. Ха-ха! В одно прелестное однажды вас разорвет вместе с этюдниками, зонтами и стульчиками, как бутылку содовой на солнышке. Орава вот таких буршей растопчет ваше благодушие своими каблуками.
— Маньяк, — произнес Курт, отодвигаясь от студента.
— Погодите, — сказал тот, перекидывая ноги через скамейку, — мне надо повидать одного идиота. Я сейчас вернусь и доскажу вам свою мысль.
— Не трудитесь, — ответил Курт.
— Мне хочется вдолбить вам — не вам, не вам, коллега, а вот своему прекраснодушному земляку, что... я скажу потом — что...
Он закружился и исчез в полупьяной, шумной людской толчее.
— Уйдем, — сказал Андрей, и в его взгляде, остановившемся на лице друга, скользнула забота.
Когда они спустились к балаганам и все кругом них понеслось в органном торканье, Курт проговорил:
— Он, конечно, болен, этот парень.
И немного погодя, с неживой улыбкой:
— Повеселимся без него, а?..
Ночью, на вокзале, в давке и спорах лезших в вагоны людей, истомленных солнцем, каруселями, спиритуозами и толпой, Курт снова впал в любов- [97] ное созерцание, возбужденный взглядами, смехом, песнями и ночью.
— Мы все равно не попадем в поезд, Андрей. Давай закончим этот праздник по старому обычаю: отыщем гостиницу, переночуем, а завтра на рассвете — домой пешком, в наш удивительный, наш прекрасный...
Курт не договорил. Взор его упал на пирамидальное деревцо, торчавшее у стола в конце зала.
— А тот парень, — пробурчал он, — тот, что пристал к нам сегодня, кое в чем прав, черт возьми!
За пирамидальным деревцом на столе стоял ярко-желтый ручной чемодан. Позади чемодана, на кожаном диване, развалился студент, обняв и привалив к себе молодую девушку. Несколько часов назад там, на горе, в балаганном ресторане, их соединяла только лента серпантина. Теперь в глазах у них блуждали ленивые огни. Студент помахивал в воздухе рукой, даже не рукой, даже не кистью руки, а одними пальцами, сложенными туго и прямо. Жест этот — снисходительно-ласковый и небрежный — относился к пожилой и почтенной даме — матери или тетке девушки. Дама стояла поодаль, собираясь уйти, и трясла головой, — не понять было: с укором, сожалением или поощряя. Шляпка ее сползла набок, и пряди волос, выпавшие из-под шляпки, были мокры. Студент бормотал миротворно:
— Adieu, Frau Mama, adieu! [Прощайте, мамаша, прощайте! –
Андрей и Курт выбрались на улицу.
По площади шествовала гурьба горланов, человек в семь, взявшись за руки, образовав креп- [98] кую цепь, колыхавшуюся вправо и влево. Высокими голосами, в унисон, они пели:
[Мужчины все злодеи, сердца их — темная бездна; женщины тоже не многим лучше, но они нам милы, нам милы! –
Dichtung und Wahrheit
[«Поэзия и правда» — название автобиографической эпопеи Гете.]