— Место ничего себе,— согласился Михаил.— А дороги сюда хорошей нет. В распутицу даже хлеб не подвезти. И магазина нет. Вот и уехали. А это,— махнул рукой в сторону домов, — продано совхозу на дрова... В моем коробьи — завелись воробьи!
Шохов недоверчиво посмотрел на брата.
— А полы?
— Чего полы?
— А полы тогда зачем помыты?
— А-а...— Мишка засмеялся.— Привычка! Я уж сколько замечал, как уезжают, все приберут, сложат и полы поскребут. Чтобы кто чужой не зашел, видел, что добрые хозяева жили.
«Какие же добрые хозяева добро-то свое бросают?» — хотел спросить, но не спросил Шохов. Отчаяние его взяло. Никогда он не думал, что сможет так переживать из-за какой-то деревни по имени Елганцы, которой он дотоле и не видывал никогда. Но которая напомнила о чем-то читанном, как в старину вымирали селениями от какой-нибудь чумы или холеры, а все потому, что именно прибрано и ухожено и вещи на местах, будто еще дух хозяев при доме и при хозяйстве, при деревне.
Кстати, при выходе из дому Шохов заметил на дереве, против окон станину (перекладина между двух стволов, специально вешать косу), а на станине, вот диво, висела целехонькая коса. Будто выйдет сейчас из дому хозяин, возьмет за косье и, закинув на плечо, пойдет по первой росе в луга, засунув лопатку, для точки, за голенище.
Но только деревья шумели под легким ветерком. Ни одного звука живого не раздавалось на улице. Ни квохтанья кур или кряканья гусей, ни мычания коров, ни детских голосов или криков. Даже страшновато стало Шохову, и позади, в пустынном доме, опять звон раздался, Володька с упоением добивал какую-то посуду.
Такой и запомнилась Шохову страшная эта деревня, с длинной травяной улицей в сорок с чем-то домов, и в каждый из них хоть сегодня заходи и живи. И никакого скарба своего не нужно. Даже дрова на зиму вдоль стенки сложены, даже сено под потолком в сарае, даже сани на дворе!
Господи, что же с миром случилось? Люди строят торопливо дома в пустых местах, как на КамАЗе, как в Илиме (Шохов и сам строил), а забрасывают их в другом. Люди теснятся в Москве, в пригороде, в поселке, а тут, на просторном берегу, среди садов, и полей, и густых лесов, не хотят жить. Будто не здесь родились, встали на ноги, научились понимать о мире...
Люди посуду приобретают, мебель разную, а ту, что служила веками, еще от дедов и прадедов, бросают, как ненужную. Неужто ни у кого из тех, кто отсюда уезжал, не дрогнула рука, не протянулась взять с собой хоть иконку из божницы, хоть прялку, хоть миску на память?
А ведь на новом-то месте купят шифоньер блестящий из прессованной стружки, столик гарнитурный на паучьих ножках,— локти поставишь, он уже качается! — стульев на клею, а вот эту табуреточку, смастеренную добрыми и умными руками и резьбой украшенную, и стол прочный, дубовый, вековой, считай, бросят не оглянувшись, не пожалев, как только чужое бросают.
Покидал Шохов неведомые ему Елганцы, как родное Васино оставлял в беде. Разве не понимал он, что еще год-два от силы, и не только Шоховы, но и другие покинут его деревню, будет она стоять такой же беззвучной, страшной как и эта. Не просто деревня, а его родина, его главное в жизни место. Ведь для кого-то и Елганцы были таким же местом?
Скоро Шохов уезжал.
С братьями простился, с матерью, с отцом. Делал вид что это прежде так случилось, что он не мог приехать, а теперь-то все по-другому и он скоро вернется опять... А про себя знал, чувствовал, что может и вовсе никогда не вернется. Так же, как и этот возврат был серединным водоразделом во всей его жизни, навроде какого-то итога. И в прошлой жизни он брал с собой только горький свой опыт, только жену с сыном и твердое понимание, что жить как жил, больше нельзя.
А то, что будет новое, то еще ему неизвестно. Как-то еще сложится, как сбудется, хоть желания, решимости сложить все навсегда и по-человечески было в нем больше чем когда-либо. А чем же еще может быть жив человек, как не надеждой?
Оттого в пристрое дома, увидев круглый отпил старого бревна, изъятого при замене Мишкой, Шохов взял это черный распил с собой, пообещав себе мысленно, что он врежет его в первое бревно, которое поставит в основании своего будущего дома.
В своем желтом молоковозе Афоня довез брата до избушечки на краю Тужей, где размещалась автостанция. Здесь толпился народ, а автобуса не было, и никто не знал, будет ли он вообще. Афоня по-быстрому смотал на маслозавод, сдал молоко, вернулся, а Шохов все торчал на утоптанной площадке, заметный издалека в своей голубой синтетической куртке среди других пассажиров. Тогда Афоня снова сгонял на какую-то базу и договорился насчет попутки, но попутка должна пойти лишь к вечеру.
— Я еще подъеду,— сказал Афоня виновато.— Ну, а если что, ядри, так езжай. Давай попрощаемся на всякий случай.— И братья обнялись.
На автобус, проходной, удалось устроиться с трудом, и почти всю дорогу Шохов простоял между креслами, пока какой-то дядька с удочками не сошел и не освободил ему место.