Коля-Толя равнодушно развел руками — тень от его рук прошла по моему лицу — мол, как хотите!
— А в стихах — не можешь про то рассказать? — съехидничал Игорек.
Коля-Толя не счел нужным отвечать.
— Ну… а если с крыши спрыгнуть… отсюда, — произнес Никита, — то, видимо, на небо взлетишь?
— Видимо, — равнодушно ответил тот.
— Ну… тогда я пошел! — Громыхая железом, Никита сошел на край.
Я хотел ухватить его за штанину, а потом подумал: а чего еще ждать нам? Отличный случай!
— Я за тобой! — приподнялся.
Но опередил нас всех Игорек, любитель возвышенного.
— Оно!.. Оно летит! — закричал он, тыча пальцем в небо, утыканное аккуратными облачками… где уж там померещилось ему его пальто, в которое он вложил когда-то всю душу, после чего оно покинуло его? И не успел никто молвить слово, как он радостно кинулся вниз, и почти тут же, махая то рукой, то ногой, взлетел над крышами, и летел все выше, исчезая в облаках.
Удачно. А теперь я. Из страха я все же сполз вперед задом, оттолкнулся — и как бы сидя на стуле летел. Провода гуднули басом, спружинили, и я так же, как бы сидя, взлетел!
8
Очнулся я тоже сидя, причем прочно и неподвижно, причем, как это ни странно, в пивной, которую мы недавно так драматично и, я бы сказал, с пафосом покинули. И вдруг — опять, как ни в чем не бывало! И главное, я не мог вспомнить, каким образом мы здесь очутились?
По той ли рискованной, но эффектной методе, которую расхваливал Коля-Толя, — прыжком с крыши на провода… или другим, более обыденным способом? И главное — ни по обычному, с землистым оттенком лицу Коли-Толи, ни по привычно набрякшему лилово-бордовому лицу Никиты, который с таким упоением и отчаянием готовился к прыжку, невозможно было понять — состоялся ли полет. Готовился Никитон как к подвигу всей своей жизни, как к своему ответу всем силам реакции… и вдруг — на лице его ничего не отразилось обычный его мордоворот. Странно, что и я не помнил — летали ль мы? Разговор шел в обычной для Никиты взвинченной манере, на грани брызгания слюной, особенно он кипел тогда, когда знал, что не прав. Разговор был почти нейтральный, потом, правда, оказался взрывоопасным, — но это у Никиты всегда.
Все это я успел меланхолично сказать себе, зафиксировав, так сказать, ситуацию. Странно, что я возник из небытия как бы в середине, разгаре спора, который я уверенно, видимо, вел, ничего не помня. А помню лишь с Никитиной бешеной фразы:
— …да Пиросмани никогда не стал бы работать здесь. Он мог только… в насиженных местах, где духовность была. А тут! — Он презрительно махнул рукой.
С чего это нас взволновала судьба Пиросмани? Скорей — нам надо было позаботиться о своей, не совсем понятной. Поэтому при последних словах моего друга я зорко огляделся окрест: не обидят ли хозяина этого заведения обвинения в бездуховности? Похоже, что да. Из-за своей обновленной стойки он поглядывал на нас с явной антипатией. Странно — ведь мы с ним недавно были друзья и он обнажал передо мной свою душу. Куда все ушло? Вообще, все странным образом изменилось, включая облик пивной — можно ли теперь называть ее этим словом? Что ли, мы так долго летали? Где? Игорек — вдруг внезапно и резко вспомнил я — точно скрылся в тучах, а мы почему-то тут. Произошло… разделение на духовных и бездуховных? Видимо, да. Но сколько это отняло времени? Не могла же за час обстановка тут столь коренным образом измениться? Смутно помню закопченные, неровные стены в масляной краске… сейчас стены сияли кафелем и чистотой. За сколько это могло произойти? Выяснив это, проясним кое-что и в своей судьбе, в той части жизни, которая исчезла из памяти. Не могло же все тут покрыться кафелем мгновенно? Правда, при капитализме стены быстро и часто меняют свой облик, но — насколько быстро? Вопрос. Неуютность обстановки влияла на нас. Я вздрогнул как-то зябко… какой-то бесконечно расширенный туалет — так бы я назвал интерьер, в котором мы оказались. Коля-Толя, повидавший в жизни все, как он уверял, и тот был поражен происшедшими переменами.
— Абортарий какой-то, — бормотал он, озираясь.
Еще нужно добавить, что и кафель, и шикарные, отражающие свет столы и сиденья, и все остальное вокруг было почему-то гнетущего темно-синего цвета. То ли хозяин выразил наконец свои тайные оптические пристрастия, то ли просто такой цвет подвернулся ему в его бурной коммерческой деятельности. Помню, он признавался мне в своем пристрастии к щебню и кафелю — но не в такой же степени?
Серж надменно приблизился к нам.
— Мне кажется, вы что-то сказали? — обратился он к Коле-Толе… Давно, наверно, никто не обращался к Коле-Толе на «вы», но обращение это вряд ли было дружелюбным.
— Водки нам дай! Чего мы тут пустые сидим, а ты там маячишь! — произнес Коля-Толя.
— Водки не держим, и вообще… Ваня, как они оказались тут?
Двухметровый (двухметровый во всех измерениях) Ваня приблизился к нам от зеркальных, тоже темно-синих дверей. Под его строгим вечерним костюмом явно прочитывался бронежилет. Ваня глядел на нас как-то сонно, видимо, не в силах объяснить наше присутствие. Пришлось Сержу все взять на себя.