Жертва бандитского переворота вызывает сочувствие (в отличие от бандитов-переворотчиков), но в определениях русской демократии 1917 года как "слабой", "беззащитной", "бессильной" и "безгранично нерешительной" заключена констатация ее обреченности. Русская демократия 1917 года, какое-то время поколебавшись (в полном соответствии с отсутствием собственной твердой линии), отказалась от помощи Корнилова (далеко не правого экстремиста) и призвала на помощь весь левый край, вплоть до большевиков, то есть тех, от кого и следовало защититься, оперевшись на армию. Так слабая, несамостоятельная демократия, плененная левоэкстремистскими утопиями, подписала себе смертный приговор. Эта трагедия всегда стоит перед глазами Солженицына, боящегося ее повторения на Западе. В том же интервью И. И. Сапиэту для ВВС, которое мы уже не раз цитировали, он говорит:
"А уроки Февраля - они имеют и всемирное значение, это и Западу невредно. Самопадение наших либералов и социалистов перед коммунизмом с тех пор повторилось в мировом масштабе, только растянулось на несколько десятилетий: грандиозно повторяется тот же процесс самоослабления и капитуляции" (I, стр. 357).
И, когда Солженицын без конца напоминает своим собеседникам и читателям, что он боится повторения Февраля в современном СССР (мне крушение коммунизма в СССР не кажется близким и вероятным будущим, но я не настаиваю на свой прозорливости), он опасается всепроникающего взрыва, самоубийственного разгула взаимно враждебных национальных и социальных стихий при беспомощной власти, а затем - новой победы какого-то из самых экстремистских "краев". В одном из первых своих выступлений на Западе (пресс-конференция в Стокгольме 12 декабря 1974 года) Солженицын сказал:
"Я в своем "Письме вождям", которое было почти исключительно неверно понято на Западе, хотя можно легко перечитать его, совсем не говорил, что западная демократия вообще не годится для России, там нет этого. Там сказано только, что мы сейчас, именно мы вот, Россия, и именно сейчас, мы к ней не только не готовы, но менее готовы, чем в 17-м году. А в 17-м году, когда мы были более готовы, когда у нас было уже все-таки 12 лет общественной жизни, парламента... в 17-м году мы настолько еще были не готовы, что это привело к изнурительной гражданской войне и возникновению тоталитарного государства.
Для нашей страны, испытавшей такие потрясения, всякое развитие должно быть плавным, не должно быть взрыва, потому что мы уничтожим у себя еще десятки миллионов людей. Михаил Агурский правильно пишет, что переход, дальнейшее развитие в сторону демократии должно происходить в России в условиях сильной власти. Если же объявить демократию внезапно, то у нас начнется истребительная межнациональная война, которая смоет эту демократию вообще в один миг, и миллионы лягут совсем не за демократию, а просто будет межнациональная война.
Я думаю, что наше сегодняшнее собрание и темп, который мы должны развить, не дает возможности читать лекцию серьезно о проблемах демократии в России и проблемах демократии вообще. Я только хочу, чтобы не было неправильных представлений: я не против демократии вообще, и не против демократии у нас в России, но я за хорошую демократию и за то, чтобы в России шли мы к ней плавным, осторожным, медленным путем" (II, стр. 129-130).
Нет оснований считать, что сегодня Солженицын думает об этом вопросе иначе. Содержанию же эпитета "хорошая демократия" в его толковании мы посвятили немало страниц. Полагаю, что для него это значит нравственная, стабильная и обороноспособная демократия. Кроме того, когда Солженицын размышляет о будущем нынешнего СССР, о грядущем России, его, в отличие от многих его оппонентов, заботят две вещи: конкретные формы предполагаемой демократии и конкретные способы перехода к ней от нынешней тоталитарной диктатуры. Так, относительно все тех же безоглядных плюралистов-демократов (эмигрантов и диссидентов) он говорит: