"Таинственным образом все зависит от личной решимости каждого из нас. Никогда еще будущность планеты настолько не зависела от человека. Думаю, что первое правило для всех, это - не принимать лжи; как у нас, на Востоке, так и у вас, на Западе. Говорить правду - это значит возрождать свободу. Не считаясь ни с давлением, ни с интересами, ни с модами. А если кто пожимает плечами, повторять ее еще раз. Те, кто пожимают плечами, услышав рассказы о трагедии такого объема, как в СССР, сознательно или несознательно соучаствуют палачам. Вы вовлечены в жесточайшую борьбу, а ведете себя, будто вопрос идет о партии пинг-понга. Вы можете устоять, если ваша решимость будет несомненная, явная. Иначе - станет слишком поздно" (II, стр. 249).
Беседа на этом кончается, но так и кажется, что на устах интервьюера замирает вопрос: несомненная решимость - на что?
Западных интервьюеров Солженицына так же, как и многих эмигрантов, высланных или вырвавшихся из СССР, занимал после изгнания писателя вопрос, предложенный ему М. Чарлтоном в Лондоне 22 февраля 1976 года в телеинтервью компании ВВС (II, стр. 250-264). В интерпретации Чарлтона этот вопрос звучит так:
"Когда г-н Брежнев и Политбюро Советского Союза решили выслать Вас за границу вместо того, чтобы снова отправить в концлагерь, они вероятно считали, что Вы принесете меньше вреда советскому государству, находясь за пределами СССР, чем в самой стране? Считаете ли Вы, что время покажет оправданность их суждения?" (II, стр. 250).
Солженицын прежде всего отказывает Брежневу и политбюро ЦК КПСС в свободе выбора, в том, как с ним поступить:
"В Вашей постановке вопроса содержится некоторая неправильность: ставя так вопрос, мы предполагаем, что политбюро - всемогуще и независимо в своих решениях, что оно могло так решить, а могло решить иначе. Надо сказать, что в момент моей высылки создалась совсем необычная обстановка (я об этом писал уже). Осенью 73-го года поддержка западного общественного мнения Сахарову и мне в нашем, как я его назвал, "встречном бою" была до такой степени сильна, до такой степени тверда, как Запад уже давно не проявлял такой твердости и такой настойчивости, - и советское политбюро просто испугалось. Оно не имело полной свободы выбора - держать меня в тюрьме или выслать, они просто испугались этого гнева, этой бури возмущения на Западе, и вынуждены были уступить. Поэтому я думаю, что сейчас, если они и раскаиваются - а скорей всего раскаиваются - то все же помнят, что у них и выбора особенно не было. Это тот редкий момент, когда Запад проявил небывалую твердость и заставил их отступить" (II, стр. 250).
Итак, неожиданная, с 1920-х гг. не применявшаяся, сравнительно гуманная мера политбюро (высылка инакомыслящего за границу) целиком относится Солженицыным на счет Запада.
Надо отметить, что Политбюро и его очередные фюреры постепенно выработали в своем сознании существенный иммунитет против западных кампаний в защиту инакомыслящих. Впрочем, как знать? Может быть, если бы не многократные волны западных выступлений в защиту Сахарова и других репрессируемых в СССР, судьбы некоторых из них были бы куда страшнее. Но у М. Чарлтона, как и у ряда других наблюдателей и исследователей творчества и судьбы Солженицына, есть свой ответ, достаточно горький для Солженицына: советские вожди справедливо предполагали, что Запад писателя не поймет и не примет, и он, как выразился однажды сам Солженицын, "растворится в иноземном тумане" с минимальным ущербом для СССР. Этот ответ, к счастью, не предугадал той огромной исследовательской, издательской (серии ИНРИ и ВМБ и собственные сочинения) и, главное, далеко не всеми по достоинству оцененной литературной работы, которую выполняет Солженицын прежде всего для своей страны и которая насыщает высоким смыслом его жизнь в изгнании. Он не раз говорил, что намерен вернуться в Россию при первой возможности издать там свои книги (или в книгах - после своей смерти). И это, несомненно, произойдет. Сейчас, однако, мы говорим о взаимоотношениях между Солженицыным и его западной аудиторией. Эти взаимоотношения не вызывают у писателя оптимизма. Он отвечает Чарлтону:
"Да, если посмотреть с этой стороны... Вы правы. Предупреждения мои и других, Сахарова, очень серьезные предупреждения непосредственно из Советского Союза - пропадают более, чем наполовину, попадают как бы в глухую среду, не желающую их воспринять. Я раньше все-таки надеялся, что жизненный опыт можно передать от нации к нации, от личности к личности, но я начинаю сомневаться в этом. Может быть, всем суждено все пережить и только тогда понять" (II, стр. 251).
И далее:
"Наш жизненный опыт существенно важен для Запада, но я не уверен, что вы способны его перенять, не пережив сами все до конца на себе" (II, стр. 251).
У Чарлтона характерное для Солженицына сопоставление российского прошлого с западным настоящим вызывает недоумение, и он задает вопрос, занимающий многих других собеседников и читателей Солженицына по обе стороны занавеса: