Сперва твой отказ меня ошеломил. Я была глубоко обижена, а, как мать и друг твой, чувствовала себя преданной, так как ты обещал мне привезти Кетле. С этого момента тоска по дому, естественно, стала намного сильнее. В принципе мое путешествие в Южную Америку утратило всякий смысл. Зачем мне здесь оставаться? Я была страшно удручена. Чтобы немедленно вернуться, у меня не было денег. Когда от тебя начали поступать все более прохладные письма, я опасалась тебя потерять. О моей любви я и вовсе не осмеливалась более писать, я боялась твоего ответа. Мне было очень грустно одной, без тебя наслаждаться красотами этого чудесного уголка земли. До глубины души огорчало меня, что ты не можешь разделить со мной радость созерцания такой красоты. Я не хотела ни в чем иметь какое-либо- преимущество перед тобой, никаких радостей, переживаемых вдали от тебя, я не хотела быть в чем-либо богаче тебя, даже в том, что касается новых интересных впечатлений. Я хотела, чтобы ты был со мной. И за границей. Словно я предчувствовала, что нам предстоит. Мы пошли нашим собственным, неотвратимым, роковым для нас путем. Ты — в Дахау. Я — через Буэнос-Айрес в одиночную камеру. Ты по упорству характера. Я из любви. Ты как политический деятель. Я как женщина, твоя жена. Теперь я вновь одна. Как тогда.
Лило увели. Труди Гессман и Лизбет Шолль тем временем начали отбывать наказание в какой-то тюрьме. В их камеру поместили двух уголовных преступниц. Слышу, как они поют и бесчинствуют. В камеру наискосок от меня недавно поместили старушку, ей не менее семидесяти.
— Вы-то как сюда попали, — спрашивает ее однажды надзирательница, — в таком возрасте?
— Ах ты, господи, — отвечает старушка, — небось, вы знаете, как это получается…
Но надзирательница не знает.
— Как же все-таки? — спрашивает она сердито.
Старушка рассказывает. В один прекрасный день, рассказывает она, в гестапо забрали ее дочь.
— Как это забрали? — строго спрашивает надзирательница, словно учиняя допрос.
Старушка изъясняется не очень вразумительно, но все же выясняется, что дочь арестована за антифашистские «махинации». А ее, мать, подозревают в пособничестве. Она отвергла обвинение на том основании, что политикой не занимается.
— Ну а на самом деле? — продолжает сурово допрашивать надзирательница.
Господам, что пришли за ней, уверенно продолжает старушка, она заявила, что политика начинается с кражи лошадей.
— Ого, — говорит надзирательница, — ну и влипли же вы!
И еще сказала она господам, бойко продолжает старушка, что все подонки, которые раньше в деревне наводили на людей страх, теперь оказались наверху.
— Где наверху? — хочет знать надзирательница.
— У нацистов, — говорит старушка. Так она и сказала господам. И, хихикая, она повторяет: — У нацистов! — За это ее и посадили.
— Вот видите, — предостерегающе говорит надзирательница и гремит связкой ключей, — вот вы за это и получили!
— Но это еще не все. Через несколько месяцев старушка умирает в пути, во время перевода ее в другую тюрьму.
Наконец мне дают швейную машину. Я получаю ее после нескольких моих просьб начальнику тюрьмы о предоставлении работы.
Ее доставляют мне в камеру. Она уже старая, но для меня самая красивая швейная машина на свете. Любуюсь ею как чудом, обнимаю обеими руками и бережно ставлю на место. Камера мгновенно преображается. Преображаюсь и я, исчезает состояние мучительной слабости, настигавшее меня в определенные часы, новая надежда наполняет мое измученное сердце. Отныне каждую неделю мне приносят для починки большую корзину белья. Иногда я буду работать с помощницей, утром ее будут приводить, а вечером уводить.
Однажды в мою проклятую камеру врывается жизнь, которую я уже или еще не знаю, бойкая, смеющаяся, с кокетливыми движениями и пышными формами, румяными щечками и пухлыми губами.
— Я Фрици, — весело говорит красивая блондинка.
Я озадачена, мне требуется какое-то время, чтобы прийти в себя. Очень уж ошеломила меня непривычная, веселая и радостная непосредственность.
— Ишь как уставилась, — смеется Фрици и берется за свою прическу, — что, неплохо?
Теперь смеюсь и я.
— То-то же, — говорит довольная Фрици, — я уже думала, ты совсем не умеешь смеяться.
Она испытующе смотрит на меня, неожиданно берет за плечи, поворачивает лицом к свету и говорит:
— Думаю, милая, тебе надо немного отвлечься. Не беспокойся, для этого я как раз самая подходящая.
Фрици самая подходящая. Я снова живу. У нее я учусь снова смеяться. Человек. Откровенный до бесстыдства, но в своем бесстыдстве отнюдь не подлый и низкий. Весь день она непрерывно разговаривает. Белье, которое мы должны чинить, для нее дело второстепенное. Раньше она была прислугой, но никогда добросовестно не работала. Это видно. Она и не собирается работать. Она хочет жить. Жить своей жизнью, жизнью веселой и без проблем.
Фрици хочет знать, почему я здесь. Она не лукавит, спрашивает без задней мысли, я это вижу, она просто любопытна. Я рассказываю ей о нашей борьбе. Некоторое время она стоит, безмолвно на меня уставившись, потом звонко смеется. Этого она понять не может.