Императору Николаю II было не из кого выбирать, говоря словами Александра I, "некем брать". "Император Николай II, - говорится в книге Е.Е. Алферьева, - должен был обладать большой силой воли, недюжинной твердостью характера и весьма широким кругозором вождя, чтобы остаться непоколебимым в своем судьбоносном решении и смело принять вызов и внешних врагов и внутренних, в том числе, немощных людей своего окружения"{394}. Поэтому с такой горечью и презрением Царь говорил о думских ораторах: "Все эти господа воображают, что помогают мне, а на самом деле только грызутся между собой. Дали бы мне войну закончить". "Государь чувствовал, что может доверять лишь немногим из своего окружения", - писал великий князь Кирилл Владимирович{395}. По существу, доверять Царь мог только самому верному и бескорыстному человеку - Императрице Александре Федоровне, уповая на милость Божию. Когда великий князь Александр Михайлович, в очередной раз, начал советовать Николаю II пойти на уступки думской оппозиции и провести "либеральные" преобразования, он заметил, что в глазах царя "появились недоверие и холодность. За всю нашу сорокаоднолетнюю дружбу я еще никогда не видел такого взгляда. - Ты кажется, больше не доверяешь своим друзьям, Ники? - спросил я его полушутливо. - Я никому не доверяю, кроме жены. Ответил он холодно, смотря мимо меня в окно"{396}. Многие историки ставят это Царю в упрек: дескать, доверял "взбалмошной" жене, а умным и проницательным людям не верил. Но если посмотреть на вещи непредвзято, то неужели те, кто в годы войны, когда речь шла о жизни и смерти России, предлагал какие-то реформы, кричал о "похождениях" Распутина, занимался сплетнями и интригами, являлись теми "умными и проницательными"? Сам великий князь Александр Михайлович совершенно верно писал о той атмосфере политиканства, которая царила в русском обществе: "Политиканы мечтали о революции и смотрели с неудовольствием на постоянные успехи наших войск. Мне приходилось по моей должности часто бывать в Петербурге, и я каждый раз возвращался на фронт с подорванными моральными силами и отравленным слухами умом. "Правда ли, что Царь запил?" "А вы слышали, что Государя пользует какой-то бурят, и он прописал ему монгольское лекарство, которое разрушает мозг?" "Известно ли вам, что Штюрмер, которого поставили во главе нашего правительства, регулярно общается с германскими агентами в Стокгольме?" "А вам рассказали о последней выходке Распутина?" И никогда ни одного вопроса об армии! И ни слова радости о победе Брусилова! Ничего, кроме лжи и сплетен, выдаваемых за истину только потому, что их распускают высшие придворные чины"{397}.
Возмущение великого князя понятно, непонятно только почему он, вместо того, чтобы решительно пресечь подобную зловредную болтовню и немедленно организовать ей противодействие, отправляется на фронт "с подорванными моральными силами и отравленным слухами умом". "В целом ситуация создавала ощущение, - писал великий князь Кирилл Владимирович, - будто балансируешь на краю пропасти или стоишь среди трясины. Страна напоминала тонущий корабль с мятежным экипажем. Государь отдавал приказы, а гражданские власти выполняли их несвоевременно или не давали им хода, и иногда и вовсе игнорировали их. Самое печальное, пока наши солдаты воевали, не жалея себя, люди в чиновничьих креслах, казалось, не пытались прекратить растущий беспорядок и предотвратить крах; между тем, агенты революции использовали все средства для разжигания недовольства"{398}.
Великий князь Кирилл Владимирович, правда, забыл упомянуть, что в числе "мятежного экипажа" оказался и он сам, с красным бантом на груди приведший Гвардейский экипаж в распоряжение Государственной Думы, еще до отречения Государя.
В обществе, в оппозици и даже в армии открыто обсуждали возможность цареубийства. Профессор Ю.В. Ломоносов, бывший во время войны высоким железнодорожным чиновником и "по совместительству" сторонником революции, писал в своих воспоминаниях: "Удивительно то, что, насколько я слышал, это недовольство было направлено почти исключительно против царя и особенно царицы. В штабах и в Ставке царицу ругали нещадно, поговаривали не только о ее заточении, но даже о низложении Николая. Говорили об этом даже за генеральскими столами. Но всегда, при всех разговорах этого рода, наиболее вероятным исходом казалась революция чисто дворцовая, вроде убийства Павла"{399}.
То же самое пишет Мельгунов: "Речь шла о заговоре в стиле дворцового переворота XVIII столетия, при которых не исключалась возможность и цареубийства"{400}.
Милюков говорил "о принудительном отречении Царя и даже более сильных мерах"{401}.
С конца 1916 года до Императора начинают доходить все усиливающиеся слухи о готовящемся заговоре Гучкова.