- Мой дар останется при вас, - тяжело и веско произнес тоттмейстер, - Проклятый, тяжелый, благословенный дар. Живите и умирайте, профессор Виттерштейн. Живите и умирайте каждый день еще бесчисленно-долгое время. Служите двум господам, жизни и смерти. Существуйте между небом и землей. До тех пор, пока что-то или кто-то не окончит вашего существования.
Виттерштейн попытался что-то сказать, но язык беспомощно скреб по небу. Тоттмейстер навис над ним. Долговязый, с грязно-алыми рубцами на тощем теле, с торчащими в разные стороны клочьями волос, он был настолько страшен, что Виттерштейн ощутил, как забурлило в мочевом пузыре. Это был не человек. Это было нечто несоизмеримо более страшное. Нечто такое, чему Виттерштейн осмелился протянуть руки. Которые сейчас он согласился бы ампутировать без наркоза, лишь бы избавиться от прикосновения к этой скверне…
- Живы вы или мертвы? Вы никогда не сможете сами ответить на этот вопрос. Вы будете дышать и слышать стук собственного сердца, но никогда не узнаете, что это, работа вашего организма или его слепые попытки спрятать от вас правду, всего лишь плод воображения. Никогда не узнаете, что вы такое, человек или мертвая кукла с человеческим лицом, управляемая проклятым смертоедом. Вы, несущий жизнь, никогда не узнаете, живы ли вы сами, или же ваше тело лишь мертвый храм, разлагающийся незаметно для окружающих. О, ваша карьера на этом не закончится. Вы будете ездить по передовой и вызывать восхищение своим даром спасать чужие жизни. Лебенсмейстера Виттерштейна прославят на много километров в округе, он станет героем. Но этот герой никогда больше не сможет без содрогания смотреть на себя в зеркало. Потому что никогда не будет уверен в том, что из отражения на него не смотрит живой мертвец.
Виттерштейн всхлипнул. Кажется, он все-таки обмочился – по ногам побежало что-то горячее, влажное. Он хотел завыть, пусть даже для этого придется вывернуть тело наизнанку, но сил хватало только на то, чтоб прижиматься к рыхлой земляной куче и удерживать себя в сознании.
- Вы никогда не будете знать, сколько вам осталось. Два года или двадцать. Долгими бессонными ночами вы будете ощупывать себя и пытаться поставить диагноз самому себе. Но никогда не сможете найти ответ. Ведь я тоттмейстер, я контролирую сознание своих слуг. Я могу внушить им что угодно, дать любые из доступных человеку ощущений. И вы никогда не узнаете, подлинные ли ощущения испытываете или те, которые я заставил вас испытывать. Вы никогда не осмелитесь показаться врачу или другому лебенсмейстеру. Страх. Страх будет мешать вам. Сколь сильно не хотелось бы вам узнать правду, понять, кто вы, всегда рядом с вами будет страх. Страх перед тем, что окружающие поймут вашу суть. И, самое ужасное, поймут это еще прежде вас, господин лебенсмейстер. И тогда вы увидите, как меняется их взгляд. Как почтенный лебенсмейстер в их глазах превращается в ходящего по земле мертвеца. Издевку над той самой жизнью, которой он поклялся служить… А может, я лишь пугаю вас, как знать? Может, вы в самом деле живы?.. Ох, жизнь – ужасная лгунья, вам ли не знать…
Тоттмейстер сделал несколько коротких шагов вокруг операционного стола, чтоб проверить мышцы. Движения у него были порывистые, хищные, как у насекомого. Млекопитающие хищники убивают свою добычу, опьяненные кровью. Они запускают в нее зубы и когти, сладострастно чувствуя ее боль и страдания. И только насекомые убивают равнодушно и отстраненно, выполняя не позыв души, а механическую работу, на которую запрограммированы.
И Виттерштейну вдруг показалось, что он понимает, отчего у тоттмейстера такие серые и мертвые глаза, не выражающие чувств. Отчего в этих глазах, холодных, как холм земли рядом со свежевыкопанной могилой, никогда не мелькнет отражение чего бы то ни было.
- Вы чудовище… - пробормотал он, забыв про пересохший язык, про стучащие зубы, про слезы на лице, про звон лопат, который раздавался все ближе и ближе, - Вы прокляты. Вы несете скверну, и душа у вас такая же. Мертвая. Вот, чем вы платите своей госпоже. Душа у вас гнилая, запихнута в тело, как в гроб… Вот отчего вас сторонятся. Просто… Просто чувствуют просачивающийся запах…
Тоттмейстер усмехнулся. Усмешка это не была ни злой, ни радостной, ни насмешливой, ни грустной, ни какой-либо еще. Просто короткое движение губами, которое должно было что-то обозначать. А могло и вовсе ничего не обозначать. Внимательные серые глаза взглянули на Виттерштейна, зависли над ним двумя гнилыми болотными лунами, осветили мертвенным светом все закутки его души.