Менно замер. Он сидел на корточках возле лейтенанта, не обращая внимания на смрад. Достаточно было протянуть руку, чтоб положить ее на Железного Макса, терпеливого и всегда готового выполнить свою работу. Менно не хотел этого делать. Взрыв потрясет каменные недра, потревожит землю и, пусть на крошечный миг, нарушит власть темноты. Вечная тишина окажется заглушена чужеродным шумом. Это было неправильно. Он чувствовал это.
— Нажимай, штейнмейстер, — прохрипел лейтенант, — Сейчас же.
Менно, не отдавая себе отчета, что делает, протянул руку и положил ее на прохладный металл. На тыльной стороне ладони осталось лежать несколько вмятых в кожу камешков, крохотных серых горошин. Когда-то он заставлял такие камешки двигаться по руки, закусывая от боли губу и слушая смех сослуживцев.
Франц, ты видал, какой он валун потащил! Тонн пять будет! Да этот парень настоящий атлант! Все в стороны, парни! Смотри, какой огромный покатился! Зашибёт!..
— Нажимай, — кажется, лейтенант улыбался. Менно не мог этого определить, поскольку не смотрел на Цильберга. Только на крошечные камешки, удобно устроившиеся на его ладони.
— Нажимай. Или я прострелю тебе голову прямо сейчас.
Глаза лейтенанта были черны от ярости, но чернота их была фальшива, обманчива. В них не было той темноты, что дает ответы.
— Считаю до трех, штейнмейстер. Раз.
Менно сглотнул. И рефлекторно прикрыл глаза, ограждая себя от тусклого света фонарика, от лейтенанта, от Железного Макса. Показалось ему, или камешки на ладони вдруг защекотали огрубевшую кожу?
— Два.
Менно доверился темноте. Когда закрываешь глаза, внутри тебя образовывается достаточно темноты, чтоб не мешал беспокоящий свет. А темнота всегда знает ответы. Даже на те вопросы, которые ты пока не можешь задать.
Сказать «три» лейтенант Цильберг не успел. Захрипел, глотая воздух, выгнулся и стал судорожно дергаться, забыв про пистолет. Пальцы его царапали землю, почти не оставляя следов. По лицу беззвучно зазмеился прерывистый алый ручей. Длилось это недолго. Лейтенант, выпучив глаза, выдохнул, попытался вдохнуть — и не смог. Так и остался лежать, глядя в пустоту грязно-серыми мраморными бусинами глаз. Лицо его тут же стало незнакомым, как будто это был уже не лейтенант Цильберг, а его выполненная из камня статуя, сработанная скульптором, позабывшим какую-то незначительную, но очень важную деталь.
Может, всему виной была дырка во лбу, исказившая лицо — совсем маленькое отверстие величиной не больше ногтя. Менно прислушался. Камешек внутри лейтенантского черепа чувствовал себя уютно и спокойно, как в теплом теле матери-земли. Удивительно, как быстро и легко этот камешек, вспорхнув с ладони Менно, умудрившись проломить череп.
Но Менно почти сразу забыл про лейтенанта. Он устроил поудобнее на лейтенантской груди холодеющие, но еще мягкие руки, так и не выпустившие пистолета, а рядом с телом поставил Железного Макса, чтоб тот, как часовой, охранял сон Цильберга.
Сам он вернулся в свой угол и привалился спиной к знакомой до мельчайшей шероховатости скале. Потом, подумав, переложил фонарик в правую руку и изо всех сил ударил им об камень. Жалобно загудел металл, брызнула в стороны стеклянная крошка, и все погрузилось в темноту. Теперь уже, без сомнения, окончательную и полную.
Менно улыбнулся, испытывая удовольствие от того, что может улыбаться, и никто этого не заметит. Темнота наконец объяла его. Прохладная, бездонная, мягкая темнота, и принялась сладко шептать на ухо.
Темнота знает ответы на все вопросы. Она мудра, терпелива и бесконечно спокойна. Она может поведать множество вещей, но лишь тому, кто умеет ее слушать.
Менно умел слушать.
Чудовище
Первым молчание нарушил Кинкель, чтобы произнести нечто настоль же очевидное, насколько и бесполезное, водилась за ним издавна такая привычка.
— Отчаянно лупят сегодня, — пожаловался он, неуклюже вороша кочергой в печи, — С обеда заладили. Просто черт знает что.
Печь в нашем блиндаже была крошечная, из снарядной гильзы, внутри нее трепыхалось бледное пламя, слишком слабое, чтоб согреть продрогших людей, тянущих к нему руки, но достаточно яркое, чтоб высветить их лица — заострившиеся, уставшие, выступившие болезненно-бледными пятнами из темноты.
Холод в блиндаже стоял оглушающий. Он просачивался во все щели, не обращая внимания на шипение нашей печки, и терзал нас своими тупыми зубами, заставляя тонкое солдатское мясо промерзать до самой кости. Слова замерзали еще в глотке, и на языке хрустели, как раскалываемая подошвами наледь. Да и жаль было выпускать в окружающую нас почти космическую ледяную темноту теплые крохи воздуха, сбереженные в легких. Оттого мы старались не говорить. Съежившись вокруг печки, смотрели в огонь, пытаясь хотя бы видимостью пламени согреть мысли.