И в тесном пространстве между двумя хатами каждый день творилось теперь такое, чего в этой деревушке никогда не слыхивали: перебранки, угрозы, вопли, плач — сущий ад. Степенная и тихая Ульяна тоже взъелась на невестку — она не могла простить ей измены Павлу, позора, который она навлекла на их дом, ругательств, которыми Франка постоянно осыпала ее. Франка возбуждала в ней такое же чувство, как трясина, в глубине которой кроются всякие ужасы. Ульяна с ее неумолимо строгими правилами женской добродетели, внушенными ей с детства и почерпнутыми из окружающей среды, находила для любовных безумств Франки только два названия: «распутство» и «Содом и Гоморра». Произнося их, она краснела от стыда, как девушка, и плевала, кривя коралловые губы с таким омерзением, словно проглотила какое-нибудь противное насекомое или напилась вонючей воды из лужи. Притом, прожив всю жизнь в деревне и не имея ни малейшего представления о людях иного мира, она боялась этой чуждой, непонятной женщины, этой шальной бродяги, считая ее способной на все, вплоть до поджога дома и убийства невинного ребенка. И разве Франка сама не подтверждала этого? Ведь наутро после того памятного дня она, выбежав во двор, грозила Филиппу и ей, что спалит их хату за то, что они донесли на нее мужу и по их милости ее, дочь благородных родителей, образованную и нежно воспитанную, избил этот хам! А в другой раз было еще хуже. Увидев издали шедшего в поле Данилку, Франка хотела побежать за ним, но игравшая у ворот маленькая Марыська подвернулась ей под ноги и, падая, ухватилась за ее юбку. И что же? Эта сумасшедшая схватила девочку, как коршун — жаворонка, и отшвырнула ее от себя так далеко и с такой силой, что Марыська ударилась о забор и сильно ушиблась — у нее до сих пор на спине и лбу оставались большие синяки! Тут уж и Филипп и Ульяна бросились к Франке и хотели ее бить за то, что она обидела их ребенка, но Франка убежала к себе в хату и заперлась изнутри. Зато на другой день они обругали ее за Марыську последними словами, а она, ничего не говоря, схватила топор и помчалась вниз, к реке. Они не поняли, зачем она взяла топор и для чего бежит к реке.
— Может, утопится. Дай-то бог! — говорили они между собой.
Но Франка и не думала топиться. Войдя по колени в воду, она принялась рубить топором паром Филиппа. Худая, желтая, как восковая свеча, с мокрой тряпкой, обмотанной вокруг головы, она не хуже любого мужчины ударяла топором в доски парома. Исступление придавало ей силы, и щепки летели во все стороны. К счастью, Павел, ловивший рыбу поблизости, увидев жену, догадался, в чем дело, и, подбежав, вырвал у нее топор. Потом, как она ни вопила и ни вырывалась, он потащил ее наверх, втолкнул в избу и запер дверь снаружи. Он даже окно заложил рогожей и подпер колом, чтобы она не могла выскочить. Когда Павел ушел, Филипп, по просьбе жены, подкрался к окну и, отогнув край рогожи, заглянул в щель. Франка сидела на полу в темном углу и, держась за голову, плакала беззвучно, но сильно, вздрагивая всем телом.
— Пусть ревет! Дал бы бог, чтобы она изошла слезами! — проклинал ее Филипп, до крайности рассерженный за паром. Но Ульяна, которой он рассказал о том, что видел, призадумалась, вздохнула и молча пошла к избе Павла. Маленький Октавиан, на которого она час тому назад, после ссоры с его матерью, накричала и прогнала со своего двора, сидел у ворот, испуганный и печальный. Ульяна, кивком головы подзывая его, крикнула:
— Иди сюда!
Мальчик тотчас подбежал к ней, а она погладила его по голове и ласково сказала, чтобы он шел к ее ребятишкам, которые играли на песке под соснами. При всем ее отвращении и ненависти к Франке, мысль, что эта женщина в такой радостный солнечный день сидит взаперти и плачет в темном углу, не давала Ульяне покоя. Ульяна вряд ли отдавала себе отчет в своих мыслях и чувствах, но, вероятно, в эти минуты она смутно поняла, что великая злоба, живущая в душе человека, бывает великим несчастьем для него самого.
В тот самый день, под вечер, у Павла на берегу произошел разговор с Авдотьей. Он имел вид человека больного или сильно утомленного. Голова его поникла, запавшие глаза из-под нахмуренного лба угрюмо смотрели в землю. Подперев рукой щеку, он говорил медленно и тихо:
— Что делать? Боже милосердый, что мне с ней делать?