Пальто, школьная форма и даже ботинки. Я шлепала в этих ботинках по лужам, играла в классы и маялку. Но сносу им не было. Я ненавидела их с дня покупки, эти черные мальчиковые ботинки с широкими рантами и железными дырочками для шнурков. Я мечтала о легких лаковых туфельках с тоненькой перепоночкой.
Как догадалась об этом Елена Сергеевна? Не знаю. Но однажды она поставила их передо мной.
– Надень. Это мать прислала Клавдии. Но они ей малы. Эта женщина, – она всегда говорила об их матери «эта женщина», при этом глаза ее странно темнели, углы рта брезгливо опускались вниз, – эта женщина, – повторила Елена Сергеевна, и в голосе прозвучала недобрая насмешка, – она забывает, что ее дети растут. Она боится этого. У молодой женщины не могут быть взрослые дети.
Не знаю почему, но мне она поверяла свои заботы и печали. Вы скажете, что между пожилой женщиной и девочкой не может быть дружбы. Но это было, было, было. И этого у меня никто никогда не отнимет.
– Ты знаешь, – сказала она как-то раз с безысходной печалью, – они совсем не похожи на моего брата. У них французская кровь.
Особенно Мишель. У Клодин руки отца.
Первый раз за все время я услышала, как она назвала детей их французскими именами, точно напрочь отсекла в них русское начало.
– У вас никогда не было своих детей? – с запинкой, нерешительно спросила я. Чувствовала, что стучусь в ту дверь, которая для чужих заперта раз и навсегда. Но осмелилась. Лицо Елены Сергеевны тотчас стало угрюмым и замкнутым. Мне почудилось, что рядом со мной – чужой человек. И стало страшно. Мучительно покраснев, тихо сказала:
– Простите меня.
Она пристально, изучающе посмотрела мне в глаза, словно решая трудную задачу.
– Была революция, потом война. Голод. Я долго болела. Михаил Павлович с трудом нашел меня. Они служили с братом в одной полку. Потом Франция. Это после все наладилось, а сперва было очень трудно, – нехотя, точно через силу, начала она. – У меня было одно платье. Я его вечером стирала, а утром надевала и шла на работу.
Работала на фабрике, где делают бисквиты. Нужно было поднимать тяжелые ящики, – она умолкла, казалось, задохнулась от горя.
– Не нужно, не нужно больше вспоминать, – я крепко закусила нижнюю губу, чтобы не расплакаться.
Она печально покачала головой:
– Девочка, тебе трудно будет жить на этом свете. У тебя слишком отзывчивая душа.
Только мне она говорила прерывающимся голосом:
– Иду на свою Голгофу, – отправляясь раз в месяц с раннего утра в ломбард продлевать заклад.
Домашние думали, что этот день она проводит у моря. И, глядя за ужином на ее бледное, осунувшееся лицо, не ведающий ни о чем Михаил Павлович искренне сокрушался:
– Дружок, мне кажется, что эти прогулки к морю тебя очень утомляют.
Иногда, видя по утрам ее, понурившуюся, с красными воспаленными глазами, я осторожно спрашивала:
– Что, снова хрипы?
Она пугливо оглядывалась и молча кивала. Случалось, отрывисто бросала в ответ:
– Опять Михаил.
Две вещи пугали ее чуть не до смерти: хрипы в груди у Клавдии и вызовы в школу к Михаилу.
И еще она ненавидела дни, когда работала посудомойка Ксюша.
Высокая, жилистая, быстрая, как огонь, Ксюша выскакивала с черного хода пельменной, громко хлопая дверью. Вслед ей вырывались тугие клубы пара. Резко взмахнув ведром, выплескивала помои прямо в крохотный палисадник.
– Что вы делаете! – слабо ахала Елена Сергеевна, – вы же цветы губите.
– Цветы? – с какой-то злобной радостью взмывала Ксения. Казалось, готовилась к этой стычке все свои выходные дни, – цветы приехали сюда нюхать?
Она подбоченивалась, готовясь вступить в бой. Но Елена Сергеевна тотчас отступала. Это вначале она пыталась было вразумить Ксению.
– Голубушка, Ксения Петровна! Вы скажите, что мы вам плохого сделали?
Тон у Елены Сергеевны был просительный, искательный. Точно хотела задобрить.
– Кто вас звал сюда? – резала в ответ посудомойка. – Ишь ты баре какие!
В эти минуты мне казалось, что тело мое становится туго натянутой струной.
– За что вас так ненавидят? – однажды, чуть не плача, спросила я, пытаясь заглянуть Елене Сергеевне в лицо.
– Мы здесь – чужие, – со скорбной усмешкой ответила она и ушла в дом.
А рядом, в ста шагах, на чистом дворе, в комнате у тетки, шла другая жизнь.
– Где ты ходишь? – то и дело ревниво восклицала тетка, – что, тебе у этих французов медом намазано? Что, у тебя дома нет?
Обычно я отмалчивалась, но однажды, не сдержавшись, дерзко бросила в ответ:
– Я же не указываю, с кем тебе чаи распивать. Твоя Сойфертиха не вылезает от нас.
– Как ты можешь сравнивать? Она же наша, – неожиданно вспыхнула всегда кроткая тетка.
– Наша? – Я нарочито удивленно вскинула брови и презрительно усмехнулась. Мысль о том, что меня связывают с этой неуклюжей коротышкой Сойферт, которая то и дело повторяла? «Нашим врагам на голову наши цорес», – какие-то таинственные тесные узы, казалась оскорбительной.