Читаем Господи, подари нам завтра! полностью

Уходя чуть свет на работу, она тихо, вкрадчиво щелкала наружным замком. Я тотчас просыпалась. Подходила к окну, сквозь узкую прорезь в ставне с ненавистью смотрела ей вслед. Унижение и ярость бурлили во мне. Я чувствовала себя узницей, запертой в клетке. И когда она ровно в полдень, запыхавшись, прибегала и выпускала нас с сестрой из заточения, зло бросала ей:

– Ну что, надсмотрщица, явилась? – и окидывала свысока презрительным взглядом.

Тетка ежилась, робко заглядывала мне в глаза.

– Опять поплетешься за мной? – обреченно спрашивала я.

Она молча кивала, пряча глаза. Случалось, что, едва сдерживая слезы, пыталась оправдаться:

– Ты их не знаешь. Они на все способны.

И тетка плелась следом за мной по дороге в школу, стараясь не отставать ни на шаг. Иногда, чтобы помучить ее, я вскакивала в проходящий мимо трамвай. Через пыльное стекло видела, как беспомощно озирается она вокруг. На миг становилось жаль ее. Но только на миг.

А сестра моя, казалось, ничего не замечала. Словно вся эта пена жизни, весь сор обминали ее стороной. Теперь по утрам, пользуясь отсутствием тетки, она накидывала на плечи потертую плюшевую скатерть, которую тетка берегла пуще зеницы ока.

– Девочки! Ради Б-га, осторожней! Видите? Она уже дышит на ладан. Это единственная память, которая осталась у меня от дома на Госпитальной, – твердила нам она, вынимая изредка скатерть из сундука на всеобщее обозрение. Но скатерть так плавно ниспадала с плеч к полу и переливалась такими красками от небесно-голубой до густо-синей, что сестра не могла удержаться. Она скалывала ее у горла большой английской булавкой и, подхватив, точно шлейф, ее бахромчатый край взбиралась на подоконник. Широко распахнув створки окна, сестра подходила к его краю, словно к рампе сцены и, низко поклонившись, начинала распевно:

– Ши-ро-ка страна моя родная. Много в ней полей, лесов и рек.

Я другой такой страны не знаю-ю, где-е так сча-а-астлив был бы че-ло-век.

И тогда открывались окна, и мальчишки со двора начинали одобрительно свистеть. А она кланялась, кланялась, кланялась.

Я помню обезумевшее лицо тети. Ее остекленевший от ужаса взгляд. И намертво сцепленные руки. Она стоит, вжавшись в косяк. Дверь содрогается от ударов. Хлипкая фанерная филенка трещит и гнется. Кажется вот-вот рассыплется в щепу. « Юден! Аусштайген! Антретен! (Евреи! Выходи! Стройся!)», – злобно кричит из коридора Колыванов.

Тетка, словно завороженная, смотрит на трещину, что растет и ширится с каждым новым ударом. При выкрике «Юден» она судорожно вжимает голову в плечи. «Отец, ну, отец», – слышатся тихие причитания Колыванихи. На миг все стихает. В кварире повисает жуткая тишина, словно все вымерли. « Юден! Аусштайген! Антретен!» Сильный удар вновь сотрясает дверь. Я вскакиваю с кровати.

Тетя, словно угадав мои мысли , стремглав кидается наперерез. « Не пущу, – тяжело хрипит она, раскинув крестом руки, – не пущу!»

– … Ты чё, их жалеешь, что ли? – доносится до меня со двора сиплый голос Колыванова.

Стою, притаившись у окна, и слышу все до последнего словечка.

– Я этот народ знаю. Мы около Трактороного жили. Их немцы туда на работу гоняли. Так они через нас вещи на хлеб меняли. Торгуются, ни крошки не уступят. Покойный отец, бывало, подмигнет мне. Я выйду тишком в сени да как грюкну там ведром али еще чем.

Да как гаркну: «Юден! Аусштайген!» – их будто ветром сдувает. Бебехи свои, хлеб – все побросают и бегут, – Колыванов смеется мелким раскатистым смешком.

– Ну и сволочь же ты! Сволочь! – с презрением режет в ответ Малицина. – Небось там люди были с малымим детишками. Для них, для ребятенков своих, клянчили.

Я чувствую как горло мое сжимает тесное кольцо. И тотчас впиваюсь зубами в руку.

– Ненавижу, ненавижу! – хочется крикнуть в голос.

Но я еще крепче сжимаю зубы, пока не чувствую на губах солоноватый привкус крови.

Об этом разговоре никому, ни слова. Тем более – тетке. И без того она как-то совсем притихла. Стала рассеянна. Начала все чаще вспоминать гетто. Иногда застынет, словно в столбняке, и, глядя в одну точку, тихим монотонным голосом забормочет:

– У других были деньги, продукты, одежда, а у нас – ничего. Мы с собой ничего не могли взять. Мы несли на руках бабушку.

И еще она совсем мало стала есть. Клюнет крошку, другую – и оцепенеет.

– Тетя, – окликнешь, бывало, ее.

Она встрепенется, бросит удивленный взор, словно не узнавая нас, а потом улыбнется тихой слабой улыбкой и скажет, глядя прямо в глаза:

– Я боюсь много есть. Те, кто привык много есть, там сразу же умирали.

Как-то раз я заметила, что она прячет под свой матрас разношенные бурки, драный платок, старое пальто, перешитое из ношеной офицерской шинели нашего отца, и узелок с сухарями.

– Ты зачем это делаешь? – строго спросила ее.

Она испугалась. Глаза суетливо забегали:

– Так нужно. Не спрашивай, – и застыла, сцепив руки в замок.

Теперь она часто сидела так, с отрешенным взглядом, словно чего то ожидая и н напряженно вслушиваясь в звуки, доносящиеся из-за двери.

Однажды душным летним вечером она внезапно подхватилась:

– Ты слышишь? Звонят! Это за мной.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже