Читаем Господи, подари нам завтра! полностью

Откинув матрас, стала лихорадочно напяливать на себя бурки, пальто и платок. Прятать за пазуху узелок с сухарями.

Несколько секунд я смотрела, ничего не понимая, потом кинулась к ней:

– Ты куда?

– Тс-с! – она приложила к губам свой веснушчатый палец. В глазах ее был неподдельный ужас. – Тс-с. Не кричи. Дочка бабки Гарпыны услышит. Она нас всех выдала. Прячься! Прячься! – подтолкнув меня к кровати, кинулась сама к двери. Вдруг отпрянула. Лихорадочно начала ощупывать рукава, грудь, – я забыла пришить латы.

Я забыла пришить латы, – побелевшими губами шептала она.

– Какие латы, тетя? – холодея от страха, спросила я.

– Быстро ищи какой-нибудь желтый лоскут! – выкрикнула она и тонко, заливисто засмеялась.

Вскоре мы с сестрой переехали на Тирасполькую. А нашу комнату на Ришельевской дед закрыл на большой висячий замок.

Тетю обычно навещали по воскресеньям.

Ехали через весь город в старом обшарпанном трамвае. Колеса глухо стучали на стыках. За тусклым окном плыли маленькие приземистые домишки с неказистыми палисадниками, покосившиеся заборы, пыльные грязные улицы.

Мы выходили на последней остановке и шли по дорожке, усыпанной крупным щебнем через старый заросший парк. У входа в двухэтажное серое здание, дед ненадолго замирал, затем с силой толкал плечом тяжелую массивную дверь. Мы входили в вестибюль, полный народу. Здесь стоял ровный приглушенный гул. Дед, как-то странно скособочившись, направлялся к мужчине в грязновато-белом застиранном халате. И начинал обхаживать его, выбирая удобный момент. Потом торопливо совал ему в карман неизменную трешку и, просительно заглядывая в глаза, тихо, одними губами шептал:

– Будьте так добренькие, товарищ санитар. В третьей палате.

Рыженькая такая, Коган.

Обычно, не оборачиваясь, санитар цедил сквозь зубы:

– Ждите.

Но был один с лицом, заросшим черным курчавым волосом и выпуклыми водянистыми глазами.

– Наш, – сразу же определил его дед.

Этот тотчас пугался. Отпрянув от деда, громко, на весь вестибюль кричал:

– Не положено!

И тогда равномерный гул голосов вдруг стихал. В вестибюле повисала мертвая тишина. Люди оглядывались на деда, а он, понурившись, шел через весь зал к нам.

– Жид, – злобно шипел дед и стискивал уцелевший кулак.

Но через час, другой, униженно улыбаясь, вихляясь всем туловищем, снова робко направлялся к санитару. Ловким скользящим движением совал ему в карман еще одну трешку и, заглядывая в глаза, заводил свое:

– Будьте так добренькие!

Санитар каменно молчал. Потом бросал на деда быстрый взгляд.

И тот, пятясь, кивая на каждом шагу, возвращался к нам:

– Пошли скорей! Ее сейчас приведут.

В эти минуты я ненавидела деда всей душой. Его заискивающую улыбку, его вихляющую походку, его униженное «будьте так добренькие». Я ненавидела до колотья в груди этого мутноглазого санитара.

Я ненавидела всех евреев мира. Я ненавидела себя.

Тетку выводили к нам в больничный сад в линялом заношенном байковом халате, подвязанном вместо пояса куском грязного бинта. Она шла, вперив взгляд прямо перед собой.

– Стой, – командовал санитар и дергал ее за халат.

Тетя останавливалась, точно вкопанная, держа руки по швам.

Никого из нас она не узнавала. Да и на себя, прежнюю, была не похожа. Без рыжей пристежной косы, коротко, по-мужски, подстриженная, с внезапно обострившимися чертами лица и выступившим вдруг вперед крупным носом, она стала разительно походить на деда.

Казалось, болезнь напрочь стерла ту разницу в летах и обличье, что была между ними.

– Маня, Манялэ, – тоскливо дребезжащим голосом окликал ее дед, – смотри, к тебе дети пришли. Смотри, что мы тебе принесли!

Взгляд тетки равнодушно скользил по кулькам и коробкам, которые вытаскивал из корзины дед, по нашим застывшим испуганным лицам, по голубым садовым скамейкам, по низкому зеленому кустарнику. Иногда она пугливо озиралась и выкрикивала какимто диким, пронзительно диким голосом:

– Их бин юде (я еврейка), – приседала, обхватив голову руками и пряча ее в колени.

Сколько я помню, она так ни разу нас и не признала. И лишь однажды, внезапно просветлев, пошла навстречу сестре быстрым скользящим шагом, выкрикивая на ходу:

– Момэлэ! Момэлэ! Их гей цу дир (мамочка, я иду к тебе).

Подойдя совсем близко, воровски оглянулась на санитара и вытащила из рукава кусочек черствого заплесневелого хлеба:

– Эссен (ешь)!! – еле слышно прошелестела она и сунула его сестре.

Та в испуге отпрянула.

– Нэмен (возьми)! – дед ткнул сестру в спину кулаком, – немэн, – со слезами в голосе повторил он.

Болезнь тети изменила деда до неузнаваемости. И без того маленький ростом, он еще больше съежился. Казалось, усох от горя.

Он больше не пел, не балагурил. Он работал. Теперь в мастерской спозаранку и до позднего вечера лязгали ножницы и стучала швейная машинка. Случалось, дед работал по ночам.

– Дорвался? – сурово попрекал его утром напарник Егор, едва переступая порог мастерской.

Дед упорно отмалчивался. И тогда Егор, стуча костылем о пол, взрывался в крике:

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже