Она кивала головой. Голос у старого Иова походил на стрекотание проектора. Ей нравился этот сухой треск.
– Их взгляд потерял силу, они не могли больше ничего изменить. Я был тогда еще мал, но я внимательно наблюдал за ними, ты знаешь. Все разворачивалось у них перед глазами, но вне зависимости от их воли, как и многое другое с тех пор, в чем они, правда, пока еще не отдавали себе отчета. И они сохраняли свой аристократический взгляд. Презабавно было смотреть на них. Презабавно…
– Ну а каково было мнение промышленников? – спросила Жюли.
– О кинематографе? Единодушное: не представляет никакого интереса! «Мы не вкладываем деньги в волшебные фонари». Сборище кретинов. В 1908-м, когда они наконец проснулись, было уже поздно: заводы моего отца намотали уже столько километров целлулоидной пленки, что земля с того времени стала напоминать огромный мушиный глаз, вертящийся в космосе.
Постоялый двор являл собой картину постоялого двора, стены комнаты были обшиты нетесаным деревом, кровать застелена бабушкиной пуховой периной, окно открывалось на лиловый горный закат, наш белый грузовик отдыхал в стойле, пополняя силы порцией своего овса, а мы с Жюли сидели с бокалом янтарного вина.
– «Саваньен», Бенжамен, это название сорта, запомнил?
– Саваньен.
– О-о-очень хорошо. Вино-легенда. Его называют вино под вуалью. Великий князь всех вин Юры. Поздний сбор, хранение в дубовых бочках, заранее пропитанных вином: оставляют бродить лет на шесть, не меньше, пока поверхность не затянется дрожжевой пленкой, отсюда и название. И этот янтарный цвет. Его еще называют «желтое вино».
– Желтое вино…
Названия вин, городов и сортов винограда смешивались в чане моего черепа. Дегустации в Сален-ле-Бен, в Полиньи, в Шато-Шалон, в Л'Этуаль, в Лон-ле-Сонье, в Сент-Амур, пурпур крепленых труссо, тончайшие розовые пульзар, и вот теперь желтое вино Саваньен, «великий князь всех вин Юры».
– Смесь зеленого грецкого ореха, фундука, жареного миндаля…
(Сливочное масло, лесной орех, приятная горчинка…)
– Не путать с «соломенным вином», Бенжамен, знаменитым соломенным вином, и очень редким, к тому же… но с этим мы завтра познакомимся…
(Завтра так завтра…)
На ночном столике лежал маленький черный пульт. Скользнув под одеяло, Жюли схватила его и выставила вперед, как шпагу. Тут же зажегся пластмассовый куб, стоявший перед нашей кроватью. Эта штука называется телевизор. Окно в мир, так сказать. Скажите пожалуйста… Открывшись, оно показало нам нас самих. Карту Бельвиля, в частности. План, вытатуированный на теле человека. Голос диктора читал:
–
Камера следовала за голосом диктора, поднимаясь по Трансваальской улице на груди у Шестьсу до пересечения с улицами Пиат и Анвьерж, на тот островок, с которого открывается панорама на разрушенный Бельвиль. Мои пальцы вдруг вспомнили мертвящий холод фотоаппарата, вырванного из рук Клемана, холод кожи остывшего трупа, холод отсутствия Шестьсу, и в жарких простынях нашей постели я понял, что с уходом Шестьсу мы потеряли еще один смысл жизни, как и после смерти дядюшки Стожила и старого Тяня. Вот и Шестьсу снялся с якоря, Шестьсу, о котором я даже не успел погоревать, отдал швартовы, вырвав тем самым еще одну мою привязанность к этому миру, ибо я потерял не просто друга, я потерял часть себя, лучшую часть, как и каждый раз, когда уходит друг – якорь, вырванный из моего сердца, вырванный с мясом, с кровоточащей плотью на острых крючьях; из глаз моих потекли слезы – не сладкие слезы опьянения, а вся горечь неисчерпаемой чаши страдания, столь урожайный сорт печали жизни, глубоко укоренившийся в земле нашей скорби.