– Не вем… Божие то произволение… И кровавый дождь бывает – ино и то произволение Божие, и означает кроволитье, рать, огнь и мечь.
– А ноне не было кровавого дождя, дедушка?
– Не слыхал, милая.
Девушка задумалась. Исачко опять завладел киноварью и хотел было тоже писать что-то в летописи, но Остромира отстранила его руку с пером…
– И давно, дедушка, ты пишешь летопись?
– Давно, дитятко, третий десяток уже тружусь во славу Божию. Умру я, грешный, а мое худое писание будут читать людие новугородстии…
Он взглянул в оконце кельи, оттенил глаза ладонью, поправил на голове скуфейку.
– А вон и они, спаси их Господи.
– Кто?.. Баба моя?
– И Марфа-посадница, и Настасья.
Исачко стрелой вылетел из кельи.
Глава XI
Глаза без лица
Но недолго пришлось на этот раз богомолкам оставаться в монастыре. Не удалось и Исачке повозиться с интересною киноварью и перепачкать себе лицо, руки и новенькую шелковую сорочечку. Не привелось и Остромире в сотый раз переспросить дедушку Нафанаила о том, как преподобный Варлаам основывал здесь Хутынскую обитель[66], как он жил в тесной келейке и воевал с бесами, как неугомонные бесы чинили преподобному всевозможные пакости, как они являлись к нему во образе зверей невиданных и чудищ неизглаголанных, и иногда даже во образе таких востроглазых бесенят, как сама Остромирушка; как преподобный всех их в конце осрамил и загнал в болото, откуда они и доселе выходят, и людей, особенно рыбаков, по ночам смущают, как преподобный Варлаам воскресил одного утопленника, или как он, на приглашение новгородского владыки побывать у него в городе, отвечал, что приедет к нему в санях на первой неделе Петрова поста, и как действительно в июне выпал снег и Варлаам приехал в Новгород на санях…
По монастырю прошла весть, что отправившиеся против москвичей рати воротились. Весть эту принесли рыбаки, привезшие в монастырь с Ильмени рыбу.
Богомолки поспешили на берег – подробнее расспросить об этой радостной вести. Остромира земли под собой не чуяла от счастья… Вот она вернется сейчас в Новгород, увидит своего ненаглядного суженого, черноглазого Павшеньку – каким-то он стал теперь витязем, как он поглядит на нее из-под своего блестящего шелома, как глаза их встретятся, как она замрет на месте от стыда и счастья, как вечером она выбежит к нему под «топольцы», как он опять обнимет ее и будет целовать ее глаза и косу – ах, срам какой! – и как она сама его – фу, срамница! – будет целовать и в губы, и в шелковые усы, и в мягкую, как ее коса, бороду – ах, стыд какой, матушки! – ах, как все-таки хорошо, хоть и стыдно, целоваться… Ай-ай! Она так и дрожала вся, выбежав на берег и прислушиваясь к говору рыбаков…
– Ловим мы, ан глядь – билеют парусы…
– Видимо-невидимо насаду!..
– И Москву, сказывают, погромили начисто – у-у!
– До ноги, слышь, всех кособрюхих уложили…
– А полону-то, полону – и-и! – и не приведи!
– И самого московского, поди, изымали…
– Князя Ивана чу?
– Ивана, князя великово!
– Где изымать!.. Наш Гюрята, сказывают, на ево как ринется, а ен возьми да и оборотись куликом… да скок в Ильмен – и поплыл, долгоносый…
– Н-ну! Сказывай сказки!
– Не сказки… А Гюрята-те соколом перекинься, да за им…
– Что ты! Ври больше!
– Не вру, лопни глаза-утроба… А ен, чу, князь-то московской, себе на уме – окунем перекинься…
– Окунем?
– Окунем. А Гюрята-то парень не промах – щукой перекинулся…
– Щукой! Ах, чтоб ево!
– Щукой, паря, да за им, да за им…
– Ну и что ж?.. Переял?.. А?
– Что!.. А ты не суйся под язык!
– Я не суюсь – не оса…
Посадница поняла, что тут что-то да не так, коли рассказчик ударился в сочинительство об окуне да о щуке.
– Да кто видел самое рать-ту, братцы? – допытывалась она. – Кто верх одержал в бою?
– В бою?.. Да мы-ста, боярыня, наши-ста робята…
– А кто сказывал подлинно?
– Пидбляне сами видали.
– Не сами, а робятки их сказывали, что насады пловут.
– Видимо-невидимо насадов… Уйма!
Марфа на рыбаков рукой махнула…
Надо было скорей ехать в Новгород, тем более что в этот самый момент издали послышался звон вечевого колокола… Рыбаки посымали шапки и крестились.
– Вон, братцы, чу! Заговорил родной…
– Эхма! Разнесли Москву!
Марфа приказала отчаливать от берега…
Остромира и Исачко сидели сияющие, блаженные: она видела себя под «топольцами» с своим суженым, а он воображал себя с огромным московским пряником в руках – «сам батя привез».
А колокол все кричал – тревожнее и тревожнее…
– Прибавь ходу, ребятушки. Глыбче весла, – говорила посадница.
– Ну-ко разом… Ну-ко ухнем, братцы!
– У-ух – у-ух – у-ух!
Весла глубоко бороздили Волхов, насад вздрагивал и резал острым килем воду, оставляя за собой длинную полосу.
Вечевая площадь запружена колышущимися массами… Слышны вопли… У Марфы похолодели руки, оборвалось сердце, потемнело в глазах…
С трудом, цепляясь за народ, она протискивалась в середину, к вечевому помосту… До слуха ее со всех сторон, словно жужжащие шмели, долетали бессмысленные, страшные слова, клочки говора, непонятные и в то же время страшно ясные своим ужасом полуречи и, как шмель, впивались в ее сердце:
– У Коростыня… на берегу… изменою…