Голову этого Хованского, которая мечтала о царском венце, в последний раз Москва видела на плахе, откуда она скатилась на помост эшафота…
Теперь сын этого Хованского сидел в отдельном каземате Преображенского приказа, ожидая своей очереди.
Сидя в одиночном заключении, он невольно вспомнил страшные картины, которых он был зрителем.
Он видел, как подвезли отца к царскому дворцу села Воздвиженского. Несчастный претендент на царский венец был связан. В воротах показались сановники и уселись на скамьях… Шакловитый[116]
читает обвинение. Обвиняемый что-то говорит… Но ему не дают оправдаться… Стрелец стремянного полка на полуслове отрубает ему голову… За головою отца падает под топором и голова брата…Вспоминается узнику еще более страшная, потрясающая картина… По Москве двигается похоронная, невиданная процессия… На санях-розвальнях, в которых вывозят из Москвы снег и сор, стоит гроб, и гроб волокут свиньи, запряженные цугом в мочальную сбрую, с бубенчиками на шеях и в черных попонах с нашитыми на них белыми «адамовыми головами»… Около свиней идут конюхи, в «харях»… Свиньи визжат и мечутся, и конюхи их бьют…
Это везли в Преображенское вырытый из могилы гроб Милославского[117]
, друга его отца…Впереди процессии и рядом с свиньями в черных попонах идут факельщики с зажженными просмоленными шестами, а вместо попов палачи с секирами на плечах… Тут и скороходы, наряженные чертями, рога у них и хвосты, и черти погоняют визжащих свиней, а другие пляшут вокруг гроба… Вместо погребального перезвона «на вынос» черти колотят в разбитые чугунные котлы… Ко гробу, во время остановок, вместо совершения литии[118]
, подходил сам Асмодей[119] с кошельком Иуды в руках, позвякивая «тридесятью сребрениками» и колотя по крышке гроба жезлом с главою змия, соблазнившего Еву в раю…Процессия приближается к Преображенскому, где уже возвышается плаха… Несколько в стороне от эшафота высится на коне великан… Это о н с а м… Около него Меншиков, Голицын[120]
Борис, Ромодановский, Лефорт[121], Шеин[122]…Гроб подкатывают под навес эшафота, и палачи топорами отдирают крышку от гроба… Оттуда выглядывает ужасное лицо мертвеца… К гробу подходит Цыклер[123]
, за ним – седой как лунь Соковнин[124], тоже друзья его отца…Дьяк что-то читает… Мало что слышно… Кругом сцепенелая от ужаса толпа…
– Вершить!.. – прорезывает воздух голос самого…
Палачи подходят к Цыклеру, но он тихо отталкивает их и сам всходит на эшафот.
– Православные! – кричит он. – Рассудите меня…
Но дробь барабана заглушает его слова…
– Вершить!.. – пересиливая грохот барабана, как удар кнута, потрясает воздух опять е г о голос…
Палачи бросили осужденного на плаху…
– Верши! – его страшный голос…
В воздухе сверкает топор, и голова Цыклера, страшно поводя глазами, скатывается прямо в гроб Милославского…
На эшафоте и Соковнин…
– Верши!
Опять топор… опять кровь…
Все это вспоминается теперь Хованскому в его одиночном заключении…
– Господи! Камо бегу от лица е г о, – стонет несчастный. – Аще возьму криле мои рано и вселюся в последних моря, и тамо бо рука е г о сыщет мя.
Он поднялся с рогожки и подошел к тюремному окну, переплетенному железом. За окном сидел воробей и беззаботно чирикал.
– Это душа отца моего, посетившая узника в заточении, – шепчут его губы.
Под окном прошел часовой, и испуганная птичка улетела. Узник стал на колени и поднял молитвенно руки к окну, в которое глядел кусок тусклого ноябрьского неба:
– Боже мой! Боже мой! Вскую мя еси оставил![125]
Под окном прокричал петух.
– И се петел возгласи, – бессознательно шептали губы.
Взвизгнул ключ в ржавом замке, и тюремная дверь, визжа на петлях, растворилась. Это пришел пристав вести узника к допросу.
Едва он вошел в приказную комнату, как дьяк, по знаку князь-кесаря, развернул допросные столбцы и стал читать:
– «На тебя, боярин князь Иван, княж Иванов сын Хованский, Гришка Талицкий показал: на Троицком подворье, что в Кремле, говорил ты, боярин, Гришке: бороды-де бреют, как-де у меня бороду выбреют, что мне делать? И он-де, Гришка, тебе, князь Ивану, молвил: как-де ты знаешь, так и делай».
– Подлинно на тебя показал Гришка? – спросил уже Ромодановский. – Не отрицаешь сего?
– Подлинно… не отрицаю, – покорно отвечал князь.
– Чти дале, – кинул Ромодановский дьяку.
– Да после-де того, – читал дьяк, – он же, Гришка, был у тебя, князь Ивана, в дому, и ты-де, князь Иван, говорил ему, Гришке: Бог-де дал было мне мученический венец, да я потерял: имали-де меня в Преображенское, и на генеральном дворе Микита Зотов ставил меня в митрополиты, и дали-де мне для отречения столбец, и по тому-де письму я отрицался, а во отречении спрашивали, вместо веруешь ли, пьешь ли? И тем-де своим отречением я себя и пуще бороды погубил, что не спорил и лучше б-де было мне мучения венец принять, нежели было такое отречение чинить[126]
.– Говорил ты таковые слова? – спросил князь-кесарь.
– Говорил, – не запирался и тут Хованский.
– И все это из-за бороды?
– Из-за бороды и из-за кощунства его, Микиты Зотова: «пьешь ли» вместо «веруешь ли».