Притушенный огонек жизни был для него это время необходимой мерой предосторожности.
И теперь вдруг другие раздули у него этот огонек, огонек разгорелся — и вот он стоит здесь, со своей неутолимой жаждой жизни, со своими жестоко подавленными, но не умершими чувствами.
В таком смятенном состоянии, упрямый и униженный, он направился прямым путем к Розарио, старой портовой шлюшке; это была добрая душа, она принимала его даже тогда, когда он возвращался из тюрьмы, не имея ни сантимо в кармане.
Но теперь он больше не был лунатиком, действовавшим бессознательно, как во сне. Его отвращение раньше его только подзадоривало, а на этот раз он вдруг увидел, что ее нищета еще больше, чем его, и сострадание к ней сделало все совершенно невозможным.
Он оставил ей свои гроши и ушел, не дотронувшись до нее. Это задело ее самолюбие так, что она бросила деньги ему вслед, сопровождая их потоком брани.
После того, как туристы уехали, торговля в его лавчонке опять стала такой же убогой, как прежде. Она позволяла ему не умереть с голоду, но не больше. Один за другим он представлял властям планы расширения торговли, чтобы иметь возможность заработать хоть сколько-нибудь, но каждое его прошение о ходовых товарах отвергалось. Ему разрешалось продавать дешевые веревочные туфли и соломенные шляпы — и баста.
Рассмотрев при утреннем свете дыру в своем единственном костюме, Жорди расстроился. Она требовала большего умения держать иглу, чем он обладал, а кроме того, оказалось, что брюки и рукава внизу обтрепались.
Он направился к портному и спросил, сколько тот возьмет, чтобы починить костюм как следует.
— Нисколько, — ответил портной и показал ему брюки на свет, так что стали видны и просвечивавшие насквозь колени. — Нисколько, потому что костюм починить нельзя. Придется тебе купить новый.
— Но у меня же нет денег! Не мог бы ты продать мне костюм в долг, а деньги я бы отдал тебе весной?
— Я бы продал тебе, если бы мог, но мне ведь тоже нужно жить, — вздохнул портной.
Никто не понимал этого лучше Жорди. Весь вопрос был в том, как поступить ему самому.
В ушах его иронически зазвучали слова, сказанные одним туристом другому, тут же, у него в лавочке, у его собственного синего прилавка:
— Вы должны воспользоваться случаем и сшить себе габардиновый костюм здесь, в Испании, это так дешево.
Ах да, конечно, так дешево — для всех, кроме самих испанцев.
Для Жорди одежда была вопросом самолюбия, и это его очень угнетало. Он не хотел приходить к своим друзьям-иностранцам в лохмотьях.
29. Утро в декабре…
На траве лежала роса, туманно-серое покрывало, скрепленное жемчужными пряжками.
Люсьен Мари прогуливалась по апельсиновой аллее, наслаждаясь бледными солнечными лучами, то и дело зажигавшими в листве китайские фонарики апельсинов. Старый садовник хлопотал у своих деревьев. Сегодня он казался хмурым, неразговорчивым, почти сердитым. Она решила: боится, что холодные ночи повредят урожаю.
Дыхание выходило изо рта облачками пара, вокруг стояла полная тишина. Явственно доносилось стеклянно-прозрачное падение водяной струи источника в бассейн. Напор ее увеличился теперь, когда горные реки начали заполняться водой после дождей.
Какой-то рабочий в синей спецовке прошел мимо, бросил садовнику:
— Они взяли троих, но двое убежали.
— Слышал я об этих троих… а как те двое, их узнали? — вполголоса спросил садовник.
— В том-то и дело, теперь жандармы лютуют, что их упустили.
— А кто такие?
— Один из Барселоны. И Франсиско Мартинес.
Садовник даже присвистнул от удивления. Рабочий кивнул, как бы соглашаясь, и пошел дальше.
— Что такое случилось? — спросила Люсьен Мари. — Мне показалось, вы назвали Жорди…
— Сегодня ночью устроили облаву на контрабандистов, — ответил старик. — Немного дольше и посерьезнее, чем обычно. Вы слышали, что произошло.
— Этого не может быть, — встрепенулась она. — Жорди не контрабандист…
Старик промолчал.
Она изо всех сил заторопилась домой. Давид сидел и писал у топящейся печки, повсюду вокруг него были разбросаны листы бумаги и книги. На столе рядом лежала недошитая детская кофточка, Люсьен Мари сидела и шила, когда ей вдруг захотелось выйти и подышать утренним благоуханием апельсиновых деревьев. Типичная буржуазная идиллия, она могла бы относиться к любому веку.
— Слушай, может случиться что-то ужасное, — с порога сказала она. — Они нарочно втянут Жорди в какую-нибудь историю с контрабандой.
Она рассказала, что услышала в саду, и заключила взволнованно:
— Никогда в жизни не поверю, что там мог участвовать Жорди! Он такой щепетильный, что не может взять в долг пять песет.
Давид поступил как садовник, он ничего не утверждал. Он стоял и размышлял.
— Никогда в жизни, — повторила Люсьен Мари. — Как раз теперь, когда он только-только начал опять оживать…
Да, разумеется, думал Давид, теперь он ожил, стал более активным. Но на что он может употребить эту свою активность?