Вернувшись в светёлку, она долго сидела, расплетая на ночь косу и щурясь на огонёк лампадки, потом стала на молитву. Но молиться было трудно, привычные заученные слова повторялись как-то сами собой, а мысли были о другом — хотя и молилась-то, правду сказать, о том же самом. Трудно оказалось и заснуть, было душно, приотворила оконце — стал зудеть неведомо откуда взявшийся комар. Вроде бы не ко времени быть комарам... Воздвижение миновало, что ж он, до Покрова, што ль, решил там разъезжать? Комар сел на щёку, Настя в сердцах прихлопнула его, промахнулась и тихонько заплакала — да что ж это за жизнь такая окаянная!
И в эту ночь приснился ей удивительный сон: будто изладили они с девицами мыльню, ладно истопили, воды натаскали полный чан, нагнали пару, и Настя — чур, я первая! — растянулась на нижнем полке, велит Матрёше хорошенько попарить веничком. Стала Матрёша её хвостать, и всё как-то вполсилы, будто жалеет. «Да ты пуще, пуще, — требует Настя, — чай, ручка не отвалится!». А та, как нарочно, всё слабее, уж и не хлещет вовсе, а так, похлопывает легонько. Сомлела, што ль, «луноликая», думает Настя и оглядывается, приподнявшись на локтях; а пару столько нагнано, что в мыльне и не видать ничего, и Матрёши самой не видно, только вроде багрецом что-то отсвечивает; вглядывается Настя и соображает вдруг, что вовсе это не Матрёша, а стрелецкий кафтан брусничного цвета и вроде это так и положено, вернулся, стало быть, только в кафтане-то ему тут долго не вытерпеть, думает она, снова укладывая голову на руки, а он веничком уж не хлещет, а щекотно так, ласкаючи, водит ей по всей спине, от самой шеи до подколенок; а ей и стыдно вроде, и не стыдно, вроде бы так и должно быть, и от этого поднимается, охватывает её всю такая сладость и истома, что уж и стыда никакого не остаётся, одно лишь нестерпимое, до боли пронзительное ощущение сладости...
Проснувшись как от удара, она вскочила, села в постели с неистово колотящимся сердцем, схватившись руками за щёки. Сон был весь тут, перед глазами, будто только что приключившееся наяву. «Господи, да что ж это со мной, — подумала Настя, обмирая, — откуда во мне бесстыдство это — сны такие видеть, да ещё радоваться... Ох, теперь мне и к исповеди-то не пойти, ну как такое расскажешь...»
Соскочив с постели, она упала на колени перед кивотом, стала часто креститься дрожащей рукой. «Господи, Господи, не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого, Господи...»
Постепенно она успокоилась. Ночь была прохладной, горницу выстудило через открытое окно. Озябнув, Настя юркнула обратно под одеяло, зажала руки коленками и сразу — неожиданно — стала засыпать. Ещё бы разочек всё то увидеть да почувствовать, подумалось ей уже в полудрёме, всё равно уж привиделось, так чего уж теперь: семь бед — один ответ...
Переговоры, как и опасался посол фон Беверн, затягивались, московиты не говорили ни да, ни нет, выжидали чего-то, очевидно вознамерившись взять ливонцев на измор — чтобы стали сговорчивее. А на что сговорчивее, о том не мог догадаться даже хитроумный доктор Лурцинг со всем своим дипломатическим опытом. Чего ждал от них московский великий князь — земельных уступок? Но орден уже не распоряжался тем, что осталось от его прежних владений: всё, что не успели взять московиты, расхватали короли шведский и польско-литовский, с ними теперь и надо было решать эти дела — с Эриком Четырнадцатым да с Сигизмундом Августом. Бывший магистр Готхард Кетлер сидел в своей смехотворной Курляндии, утешаясь пожалованным от польской короны герцогским титулом, и являл собою пустое место. Что могло орденское посольство предложить Москве в обмен на освобождение Фюрстенберга и иных пленников?