— Ты — злым умышлением, я — помыслом Божиим, государь. Известно мне стало, что ездил ты в Суздаль, в Покровский монастырь, где и отслужил панихиду на детской могилке. Стало быть, верил, что первая жена великого князя Василия, отца твоего, Соломония Сабурова, мальчонку родила.
— Пуста могилка та.
— А слух пошел, будто князья Суздальские того мальчонку спрятали, а в могилку его куклу положили. И ты, государь, этому однажды поверил и веришь до сей поры. И до того испугался, что велел всех князей Суздальских под корень извести.
— Замолчи, раб!..
— Лжи бояться надо, а не правды, — укоризненно вздохнул Василий. — Лжа и человека, и царство разъедает, как ржа железо. Но единожды испугавшийся страху обречен. И толкал тебя страх твой на все зверства твои. Как прослышишь, будто брата твоего где видели, так и мчишь туда лютовать да свирепствовать. А злые люди страхом твоим пользовались, с другими свои счеты сводя. Игрушкой ты стал, царь, в чужих руках игрушкой. А мнишь себя самодержцем.
— Уж не ты ли братец мой? — усмехнулся Иван Васильевич.
— Юродивый царь да блаженный брат — даже для Руси многовато.
Размахнулся тут царь Иван Васильевич и что силы было ударил Блаженного по худой, одной кожей обтянутой щеке.
И вышел, хозяйку оттолкнув и дверью громыхнув.
Царь Иван Васильевич то ли на богомолье, то ли по делам многотрудным отъехал, до весны-красны отсутствовал. А приехав, спросил первым делом, не видел ли кто Василия Блаженного. Побежали тут приказчики с дьяками да глашатаи с приставами, поголосили и на Кремлевских площадях, и на Красной, а доложили, что никто Блаженного не видел аж с Великого поста. И мраком подернулся лик государев.
— Знать, призвал Господь Блаженного всея Москвы. — Так и сказал, говорят.
А на другой день доложили, что вдова стрелецкая, именем Акулина, упрямо к нему пробивается.
— Сюда ее!..
Приволокли в саму Грановитую палату, на узорчатый пол бросили.
— Все вон!.. — закричал государь.
Все враз выкатились, задами пятясь. А Иван Васильевич к вдове подошел, с пола поднял:
— Жив ли Василий?
Жив, государь. Не вели казнить, только с твоей царской пощечины и до сей поры встать не может. Просил тебя, царь-государь, к нему с кузнецом пожаловать.
Пожаловал государь с кузнецом и с Малютой. Так втроем в горницу и вперлись.
Лежал Василий белее рубахи и прозрачнее июньского облака. Легкий, как душа безгрешная. Улыбнулся царю через великую силу, сказал:
— Пусть кузнец с Малютой во дворе обождут. Пока мы с тобой, царь Иван, в остатний раз побеседуем.
Грозный государь всех за дверь выставил, подсел к Василию.
— Синодик повелел составить?
— Составили уж.
— Меня в него впиши. Все одно убьешь.
— Зачем? Ты мне живой любопытнее. Лекаря своего пришлю.
— Лекарь от смертных мук не избавит. Победит татарин в душе твоей, стало быть, и убьешь.
— Какой татарин? Говори да не заговаривайся, блаженный!..
— Ох, темна душа твоя, Иван, дочерна темна, — вздохнул Василий. — И во тьме той двое дерутся, вижу их. Русский витязь с татарским богатырем в смертной схватке сошлись. Когда витязь побеждает, светлеет душа твоя, когда богатырь — тьма сгущается.
— Нет татарской крови во мне, — нахмурился Грозный. — Греческая есть, литовская есть, а...
А битву на реке Ворскле помнишь? Разгромили тогда татары литовцев, и великий князь их Витовт в леса бежал. Три дня один бродил по чащобам, пока вольного казака Мансура не встретил. Спас его вольный казак, за что получил от Витовта урочище Глину и титул княжеский.
— О матери моей вспомнил? О Елене Глинской?
— О ней, государь, ее предок Мансур Витовта спас. А был тот Мансур сыном Мамая проклятого, которого пращур твой Дмитрий Донской на поле Куликовом за великие злодейства покарал. Вот и породнились кровушки победителя да побежденного, русского да татарина. И битву свою Куликовскую в душе твоей продолжают. То один верх возьмет, то другой; а ты маешься, что братца настичь не можешь. Так успокойся, изгони страх из души своей. Отрекся брат твой от жизни мирской и ничем тебе не угрожает. Блаженному многое открыто, государь.
— Стало быть, ты...
— Я сегодня Богу душу отдам. А как отлетит душа пред очи Его, зови кузнеца да броню мою с тела сыми.
— А что под броней?
—| А под броней то, что никому, кроме тебя, видеть не надобно.
— Ладонка какая? Или знак?
Улыбнулся Василий с трудом великим.
— Не помнишь ты, Иван, боли своей младенческой. А я — помню.
— Боли?
— Когда Шемяка великого князя Василия Темного с паперти Троицкого собора умыкнул и замятия началась братоубийственная, порешили ревнители закона мету на потомков его ставить, чтоб подмены не было. О том немногие знали, но знаки ставили. Крестильный
крестик раскалят до белого каления и прижмут младенцу к груди, где сердце.
— Кузнеца!.. — страшно закричал царь Иван, вскакивая.
— Погоди, брат...
Но кузнец уже вошел. Сорвали рубаху с умирающего, а он еще улыбался, еще просил тихо:
— Погоди, брат. Дай душе отлететь...
— Ожерелок руби ему, ожерелок!.. — не слыша шепота, не видя улыбки, кричал Грозный.
— На живом?.. — ахнул кузнец.
— Руби!
— Прибьем ведь...
— Велю!..