— Сестра на конюшни прибежала, нашему подьячему в ноги кинулась. Уйми ты, говорит, мужа! Он же до того допьется — конюшни подожжет! Тут Пантелей Григорьевич мне велел бежать искать ту душегрею и обещал денег дать, а потом он их из Родькиного жалованья вычтет.
Вроде бы получилось складно.
— Такой он у вас добрый? — удивился Илейка.
Данилка призадумался. Кто его, Илейку, разберет, одет он на зависть любому дворянину, скорее всего, что имеет в приказах знакомцев. И беречь бухвостовское достоинство от сплетен Данилка тоже не нанимался…
— Добрый, если сунешь барашка в бумажке.
— Вот и я о нем то же самое слыхивал! — развеселился Илейка. — А то, может, сестра ему другим барашком услужила? Бабы — они по-своему расплачиваются!
— Да Бог с тобой! — Данилка совершенно искренне шарахнулся от шутника, но Илейка не унимался:
— А что сестра? Хороша ли собой? Вот я братца вызволил, а она бы меня и отблагодарила?
Данилку дед Акишев столько раз уродом называл, что парень в это уверовал.
— Хочешь знать, какова сестра, на меня посмотри, Илья Карпович, — посоветовал он. — Мы с Татьяной, говорят, на одно лицо получились.
И сам порадовался, до чего ловко ввернул Татьянино имя. Теперь, даже ежели кто вздумает проверять, комар носу не подточит — есть такая Татьяна с мужем-питухом Родькой!
— Ну-ка, поворотись…
Илейка некоторое время глядел на Данилку, наконец хмыкнул.
— Нет уж, видать, мне сегодня бескорыстно доброту являть придется… Есть хочешь, Ивашка?
— В кружалах же не подают.
— Мне — подают! Посиди со мной, сделай такую милость. Выпьем, поговорим.
По правде, есть Данилке хотелось неимоверно. Как вчера утром на конюшнях позавтракал, так по сей час крохами пробавлялся.
— Недолго посижу, а там и пойду, — сказал он. — Мне же душегрею найти надобно.
Про еду не сказал ни слова. Просить, чтобы покормили? Да лучше умереть.
— Григорьич! — позвал Илейка. — А тащи-ка парню чарку! Он не кот, молока не пьет, а от винца не откажется! Время, поди, уж обеденное, а в обед сам Бог велел. Ну-ка, Григорьич, что у нас там еще осталось? Не все же я со вчерашнего дня приел да выпил!
И расхохотался вроде бы и радостно, широко разевая рот и сверкая белоснежными зубами, а приглядеться — так невесело. И было в его смехе что-то очень неприятное…
— Да всего полно! Водка анисовая и коричная, водка боярская, вино боярское с анисом, — стал перечислять целовальник, — вино с махом дворянское… мало?
— Анисовой перед обедом? Под грибки, а? — спросил Данилку Подхалюга.
Парень пожал плечами.
Был он не избалован, и всякая щедрость казалась ему подозрительной. Тем более бурная и безосновательная, как у Илейки.
— А нет ли чего такого, чего я еще не пил? — полюбопытствовал у целовальника Подхалюга.
— Да все, поди, перепробовал, — подумав, сказал тот. — Ты у нас, Илья Карпович, который уж день царева кабака отшельник?
Илюха призадумался было, да вдруг устремил соколиный взор вдаль — туда, где хлопнула дверь.
— Ну, по мою душу!
Подошел высокий и, даже под шубой видать, тонкий мужик, рожа — топором, борода узкая, шапка на нем высокая, заостренная, весь из себя как есть жердь.
— Так и знал, что ты здесь! — сказал он. — На дворе тебя обыскались. Давай-ка, собирайся.
— Садись, Гвоздь! — Подхалюга подвинулся, освобождая место на лавке, и оказался посередке между Данилкой и пришельцем. — Что пить-то будешь? Григорьич! Друга моего уважь, а?
Целовальник нагнулся, всем видом показывая, что готов выслушать и исполнить незамедлительно.
— А поднеси ты мне сиротских слез с квашеной капусткой! — потребовал вновь пришедший. — Коли уж Илейка угощает.
Целовальник широко улыбнулся:
— Сразу видать знатока!
— Сиротские слезы — они как родниковая водица пьются, — сказал тощий мужик, обращаясь к Данилке. — Вас, отроков, не научишь — и толку в хмельном разуметь не будете.
— Ты ему про подвздошную расскажи! — велел Илейка. — Я-то так красно не умею.
— А подвздошная, братец ты мой, у человека дыхание перехватывает, до того крепка. Вот есть водка с махом, а подвздошная еще позабористей будет. Сурова — страсть! Насквозь продирает. Вот ежели придумают водку еще покрепче подвздошной, ту придется называть «тещин язык».
— А еще какие водки? — спросил, уже улыбаясь, Данилка.
Гвоздь ему нравился, уж очень по-доброму щурился и сам искренне веселился, рассказывая про хмельное.
— Еще крякун есть. Выпьешь, крякнешь, рыжиком закусишь и другую чарку просишь. Еще — горемычная. Это когда так напиться с горя надо, чтобы себя не помнить. Ты научись с целовальником разговаривать! Ежели придешь на кружечный двор и спросишь чарку — к тебе уважения не будет, за что тебя уважать, пришел, выпил на скорую руку да и ушел. А коли потребуешь крякуна — сразу ясно, свой человек, питух закаленный! И тебе уж в этом деле обману не будет, лучшее поднесут.
Все это было сказано ласковым и поучительным голосом, каким взрослый человек несмышленому младенцу растолковывает: молочко, мол, от коровки, а яички — от курочки. Да ведь в питейных делах Данилка и был младенцем.
— Ну так я грибков принесу? — спросил целовальник. — И капустки?