Такое колебание в партии г. Маркса продолжалось до сентября 1869, т. е. до Базельского конгресса. Этот конгресс составляет эпоху в развитии Интернационала.
Прежде этого немцы принимали самое слабое участие в конгрессах Интернационала. Главную роль играли в нем работники Франции, Бельгии, Швейцарии и отчасти Англии. Теперь же немцы, организовавшие партию на основании выше сказанной более буржуазно-политической, чем народно-социальной программы, явились на Базельский конгресс как хорошо вымуштрованная рота и вотировали, как один человек, под строгим надзором одного из своих коноводов, г. Либкнехта.
Первым их делом было, разумеется, внесение своей программы с предложением поставить политический вопрос во главе всех других вопросов. Произошло горячее сражение, в котором немцы потерпели решительное поражение. Базельский конгресс сохранил чистоту Интернациональной программы, не позволил немцам ее исказить внесением в нее буржуазной политики.
Таким образом начался раскол в Интернационале, причиною коего были и остаются немцы. Обществу, по преимуществу интернациональному, они дерзнули предложить, хотели навязать почти насильно свою программу тесно-буржуазную и национально-политическую, исключительно немецкую, пангерманскую.
Они были наголову разбиты, и такому поражению немало способствовали люди, принадлежавшие к
Но все это скоро замолкло перед военно-политическою грозою, собравшеюся в Германии и разразившеюся во Франции. Исход войны известен: Франция упала, и Германия, превратившаяся в империю, стала на ее место.
Мы сказали сейчас, что Германия заняла место Франции. Нет, она заняла место, которого никакое государство не занимало прежде и в новейшей истории, не занимала его даже Испания Карла V, разве только империя Наполеона I может сравниться с нею по могуществу и влиянию.
Мы не знаем, что было бы, если бы победил Наполеон III. Без сомнения, было бы худо, даже очень худо; но не случилось бы худшего несчастия для целого мира, для свободы народов, чем теперь. Победа Наполеона III имела бы последствия для других стран, как острый недуг, мучительный, но непродолжительный, потому что ни в одном слое французской нации нет в достаточной мере того органически-государственного элемента, который необходим для упрочения и увековечения победы. Французы сами разрушили бы свое временное преобладание, которое, положим, могло бы польстить их тщеславию, но которого не сносит их темперамент.
Немец другое дело. Он создан в одно и то же время для рабства и для господства. Француз — солдат по темпераменту, по хвастовству, но он не терпит дисциплины. Немец подчинится охотно самой несносной, обидной и тяжелой дисциплине; он даже готов ее полюбить, лишь бы она поставила его, вернее, его немецкое государство над всеми другими государствами и народами.
Как иначе объяснить этот сумасшедший восторг, который овладел целою немецкою нациею, всеми, решительно всеми слоями немецкого общества при получении известий о ряде блистательных побед, одержанных немецкими войсками, и, наконец, о взятии Парижа? Все очень хорошо знали в Германии, что прямым результатом побед будет решительное преобладание военного элемента, уже и прежде отличавшегося чрезмерною дерзостью; что, следовательно, для внутренней жизни наступит торжество самой грубой реакции; и что же? ни один или почти ни один немец не испугался, напротив, все соединились в единодушном восторге. Вся швабская оппозиция растаяла, как снег, перед блеском новоимператорского солнца. Исчезла народная партия, и бюргеры, и дворяне, и мужики, и профессора, и художники, и литераторы, и студенты запели хором о пангерманском торжестве. Все немецкие общества и кружки на чужбине стали задавать празднества и восклицали "Да здравствует император!" — тот самый, который вешал демократов в 1848. Все либералы, демократы, республиканцы поделались бисмаркианцами; даже в Соединенных Штатах, где, кажется, можно было научиться и привыкнуть к свободе, восторженные миллионы немецких переселенцев праздновали торжество пангерманского деспотизма.
Такой повсеместный и всеобщий факт не может быть преходящим явлением. Он обнаруживает глубокую страсть, живущую в душе каждого немца, страсть, заключающую в себе как бы неразлучные элементы, — приказание и послушание, господство и рабство.