Таковы награды, которыми боги и люди осыпают справедливого в этой жизни – не говорим уже о тех благах, коими наслаждается он независимо от внешних выгод. Но все это несравнимо с тем, что ожидает справедливого и несправедливого по смерти. Об этом стоит выслушать рассказ некоего Ира, армянина. Он, убитый в сражении, чрез десять дней, когда тела других начали уже гнить, найден невредимым, а в двенадцатый день, быв положен на костер, ожил. После сего вот что рассказывал он своим о загробной жизни. Душа его, расставшись с телом, облетела много удивительных мест и наконец очутилась у двух расселин земли, которым противоположные две были и на небе. Сквозь эти расселины души восходили и нисходили. В средине их сидели судьи и, произнося свои приговоры душам, клали на них знаки хороших и худых их действий. После сего души благочестивые посылаемы были вправо – на небо, а нечестивые влево – в преисподнюю. Этот путь совершается душами в течение тысячи лет и разделяется на десять периодов, из которых каждый продолжается сто лет. Это установлено с тем намерением, чтобы наказание за каждое преступление повторялось десять раз, равно как и награды за добрые дела раздавались десятикратно. При всем том многие души до того неисцелимы, что наказание их не выполняется и в тысячу лет, но чрез тысячелетие начинается снова. Таковы души отцеубийц, святотатцев, тиранов. По истечении же тысячелетнего времени, души, под председательством парок, допускаются к выбору жребия новой жизни в некоем высоком и великолепном месте. Здесь они должны иметь много благоразумия, чтобы не обмануться наружностью и жизни лучшей не предпочесть худшую. Тут желание их свободно, и Бог не виновен, если которая из них изберет худой жребий. Многие души при этом водятся любовью к прежней жизни и потому избирают либо такую же, либо подобную; бывают также души, избирающие жизнь не человека, а животного. Когда выбор жребиев оканчивается, парки к каждой душе приставляют гения и вводят их в тела. Но прежде чем это сделается, души переходят чрез долину Леты и из реки Амелисы почерпают долговременное забвение; так что, чем долее которая душа пила из ней, тем больше забывала прошедшее. С долины Леты все души, в сопровождении гениев, вступают на поприще новой жизни и составляют новое поколение. Р. 614 А – 621 D.
– Впрочем, как во многих других отношениях, – продолжал я, – мы всего правильнее, думаю, устрояем свой город, так и относительно поэзии мысль моя успокоивает меня.
– Какая мысль? – спросил он.
– Та, что поэзия никак не допускается у нас[523]
в части своей подражательной: эта часть, как я думаю, очень живо представляется недопустимою, особенно теперь, когда мы рассмотрели порознь виды души.– Что ты разумеешь?
– Между нами сказать, – ведь вы не донесете на меня ни трагическим, ни всяким другим поэтам-подражателям, – что все подобное, по-видимому, есть гибель для души тех слушателей, которые не имеют противоядия, доставляющего им знание о том, каково это.
– На что же именно указываешь ты своими словами? – спросил он.
– Надобно сказать, – отвечал я, – хотя какая-то любовь и с детства питаемое уважение к Омиру возбраняют мне говорить. Ведь походит, что первым учителем и вождем всех этих трагических изяществ был он[524]
. Пред лицом истины-то, правда, это не делает чести тому мужу, но, о чем говорю, надобно сказать.– Конечно, – примолвил он.
– Слушай же, а особенно отвечай.
– Спрашивай.
– Можешь ли определить вообще, что такое – подражание? Ведь сам-то я недовольно понимаю, что из этого выйдет.
– Так я-то, стало быть, пойму? – сказал он.
– Да и нет ничего странного, – примолвил я, – потому что тупое зрение нередко прежде видит, чем острое[525]
.– Это так, – сказал он, – но в твоем присутствии я не имел бы готовности говорить, хотя бы и представлялось мне что-нибудь. Так смотри сам.
– Хочешь ли, свое рассмотрение начнем выше, следуя обыкновенной своей методе? Ведь относительно каждого множества, означаемого одним именем, мы обыкновенно берем какой-нибудь отдельный род[526]
. Или не знаешь?– Знаю.
– Положим же и теперь, что хочешь, многое, например, если угодно, много скамей и столов.
– Как неугодно?
– Но идей-то относительно этой утвари – две: одна – идея скамьи, и одна – стола.
– Да.
– И не говорим ли мы обыкновенно, что художник той и другой утвари делает ее, смотря на идею, – тот скамей, а тот столов, которыми мы пользуемся, и прочее таким же образом. Ведь самой идеи-то не производит ни один художник.
– Как произвести?
– Так смотри теперь и на художника: и его называешь ты кем-нибудь.
– Кем то есть?
– Тем, который все делает, что делает каждый из ремесленников.
– Ты говоришь о каком-то сильном и удивительном человеке.
– Нет еще; а вот сейчас скажешь больше. Тот же самый ремесленник не только в состоянии сделать всякую утварь, – он делает и все, произрастающее из земли, он производит и всех животных, и все прочее, и себя; кроме того, он созидает и землю, и небо, и богов – все работает и на небе, и в аде, под землею.