Общественный строй, о котором мечтает Келлер, имеет не меньше утопических черт, чем строй, к которому стремится Бальзак; он тоже в значительной мере состоит из черт прошлого, перенесенных в будущее. Он не реакционен, как торийские утопии Бальзака с их феодально-социалистическими чертами, и более органично вырастает из швейцарской демократии, чем утопил Бальзака из общественного строя послереволюционной Фракции; поэтому расстояние между утопией и действительностью у Келлера не так велико. Но это не только преимущество, но и недостаток; разрыв с буржуазной жизнью у Келлера не настолько решителен, чтобы привести, при изображении современности, к той «победе реализма», которую одерживает Бальзак. Чем острее ощущает Келлер проникновение капитализма во всю швейцарскую действительность, тем суше и прозаичнее становится мир в его изображении, и тем неподвижней противостоят друг другу действительность и абстрактный идеал. Но показать по-бальзаковски поэзию «зоологического царства духа» он не может. Келлер позднейшего периода пытался уверить себя, что борьба его не безнадежна; однако творческая честность не позволила ему этого самообмана, и его труд перестал приносить творческие плоды.
Утопия, сотканная из черт прошлого, роднит Келлера с лучшими немецкими реалистами его времени — Штормом и Раабе. Но эти писатели обращались к тому прошлому, гибель которого была для них несомненна; на этот счет они не имели никаких иллюзий. Отсюда мужественный и полный юмора пессимизм Раабе, у которого старые разочарованные бойцы освободительных войн или польского восстания бродят, как выходцы с того света, по реакционному миру филистеров, непонятные ему и не понимающие его. Отсюда и лирическое самоограничение Шторма «новеллой-воспоминанием», о которой он сам говорит: «Классицизм требует, чтобы поэт отразил основное духовное содержание своего времени в художественно совершенной форме… мне же придется, во всяком случае, довольствоваться наблюдением из боковой ложи».
Творчество Келлера — отнюдь не «боковая ложа». Уже достигнув творческой зрелости, он мог еще сохранять иллюзии относительно судеб старой швейцарской демократии: эти иллюзии были совместимы с реалистическим изображением жизни и даже помогали видеть в ней ее максимальные возможности. Его юмор, впротивовес Раабе или Рейтеру, основан на вере в победу идеала; Келлер верил, что у демократии достанет сил воспринять и органически переработать все прогрессивные, экономические и культурные факторы капиталистического развития; он верил, что капитализм будет способствовать укреплению, а не разложению демократии. Но эта вора не могла продержаться долго. Тени все глубже ложатся на утопию Келлера. А так как сила его, как поэта в вере, а не в озлоблении или злорадном разоблачении — с началом сомнений начинается и упадок его искусства.
Так определяется своеобразие Келлера в истории литературы. Его творчество, несмотря на преобладание в нем существенно новых черт, все же является завершением классической немецкой литературы, а не началом нового подъема. (Как мы увидим впоследствии, это отнюдь не исключает того, что поэтическое общественное и морально-человеческое содержание произведений Келлера имеет большое значение, если не для его современности, то для будущего.) В творческой судьбе Келлера с очевидностью выразилось то влияние, которое имела победа реакции на развитие духовной жизни Германии.
Мы сравнивали его судьбу с судьбой Фейербаха и говорили, что сходство здесь далеко не полное. После 1848 года философское развитие Фейербаха остановилась; его влияние в Германии все уменьшалось, и он умер почти в полном одиночестве и забвении. Келлер, напротив, достиг вершины своего творчества в десятилетия, последовавшие за поражением революции; его произведения, как мы уже говорили, с самого начала завоевали общее признание. Этим Келлер обязан был тому, что он, как и Руссо, — швейцарец до мозга костей. Правда, это не дало его творчеству такого всемирно-исторического значения, как творчеству Руссо; у Келлера, как и у Фейербаха, многие возможности остались нераскрытыми. Но это зависело не столько от них самих, сколько от хода истории, от трагических судеб германской демократии.
Для классического немецкого гуманизма важнейшей проблемой была связь просвещения с жизнью; в образовании видели силу, способную поднять народ на высшую ступень. Но только лучшие представители классической литературы понимали эту связь глубоко и органично. Социальная изолированность писателей в отсталой Германии сказалась уже в новеллах Тика и романах Иммермана: вопросы знания, образования теряют там действительную связь с жизнью. В тенденциозной литературе «Молодой Германии» беспочвенность культуры привела к тому, что серьезные проблемы заменялись декламацией в честь «образованности».