– Ложь. Вам плохо. Вы побелели. Давайте руку. Извините, я должен был предположить, что с непривычки эти боковые коридоры производят весьма удручающее впечатление. – Его голос мягкий, участливый, успокаивал. А рука горячая и жесткая.
– Прежде ими прислуга в основном пользовалась, и мне вот удобно. Давайте, осторожно, не споткнитесь, здесь, наверху, ступеньки крутоваты. Но осталось немного.
Лестница бесконечна. Ступенька, и еще одна, и еще… но уже не страшно, даже стыдно. Чего я испугалась? Никогда ведь клаустрофобией не страдала, а тут…
И лестница закончилась, вывела в коридор, такой же узкий и какой-то неухоженный, тут нет ковра и картин на стенах, и окна грязные. Пахнет известью, краской, свежеструганым деревом. Чистотой.
– Гостевые комнаты в другом крыле, – подсказал Ижицын. – Тут ремонт пока… был. На время приостановил, но кое-что уже готово.
Руку не отпускает, а вырывать… детский сад.
Звуки разносятся по трубе коридора, отражаются от стен и, вместо того чтобы погаснуть, становятся лишь громче.
– Вот здесь, – Ижицын остановился перед массивной дверью. – Мне хотелось бы показать вам это… прошу. Прежде здесь была спальня графини. Второй графини, – уточнил он.
Василиса
Свет, очень много света, розовый перламутр, полупрозрачное полуденное золото, которое гладит обитые бледно-голубым атласом стены, запутавшись в тяжелых складках портьер, стекает на пол, вырисовывая каждую половицу.
– Вы пройдите. Пожалуйста. – Евгений остался за порогом и, опершись на дверной косяк, сложил руки на груди. Не улыбается, смотрит так, выжидающе.
Комната большая. Просто огромная. Или это лишь кажется? Ковер на полу, мягкий, с длинным ворсом. Кровать… резные столбики и балдахин, с которого свисают крученые шнуры и толстые кисти… подушки горкой… низкий столик у окна. На столике массивный хрустальный флакон, раскрытая книга, шкатулка, веер, который пахнет пылью.
Зеркало. Мое полустертое отражение в нем плывет, и как-то стыдно становится, будто в чужую жизнь без спросу влезла.
Отворачиваюсь.
На стене картина. Я сразу ее узнала. Конечно, это же моя картина, не та, из купленных Ижицыным, а ранняя, из самых первых, из тех, которые я наивно считала талантливыми. Ошибалась.
Вот ведь странность, а я, оказывается, помню… и фон этот, изменяющийся от темного горького шоколада до нежно-сливочного, мягкие цвета, переходящие друг в друга. Вот там удачно получилось. А тут переделать бы, резковато, похоже на рисунок дерева на паркете. Ангел вышел чересчур уж ярким, его бы сделать немного более нежным, таким, как есть на самом деле…
– Узнали? – Ижицын стоит за спиной. Когда подошел?
– Узнала.
Все же переписать бы наново. И фон другой… я почти знаю, какой именно, черно-лиловый, неверный, чуть разбавленный робкими звездами свечей, и серебро старинного канделябра, мятая салфетка… нет, лучше веер, белый веер и сердоликовый ангел.
– У меня не было фотографий или рисунков, только описание. – Ижицын оборвал мои размышления. – Однако описание довольно подробное. И представьте мое удивление, когда однажды, будучи приглашен в гости, я увидел эту картину.
– Неужели?
Надо же, ее кто-то купил… или Костик сделал кому-то подарок, а картину не засунули в шкаф, не убрали с глаз долой. Не знаю тех людей, к кому она попала, но они мне заочно симпатичны.
– Мое любопытство относительно данной вещи приписали тому факту, что автор ее к настоящему времени довольно известен. Картина, которую относят к раннему периоду творчества, обошлась в круглую сумму. Но предполагаю, в скором времени ценность ее возрастет… Скандалы весьма способствуют росту цен.
Известен? Популярен? Автор? Я ничего не понимаю!
Хотя нет, понимаю. И Ижицын понимает, взгляд у него не насмешливый – сочувствующий. А мне не нужно сочувствие, и правда его не нужна, гнильем попахивает, пылью, глупостью моей. Наивностью.
Сказочная дура.