Красиво. Тошно. А сон тягуче-розовый и душный, не вырваться, не выскользнуть. И я тону.
– Сегодня последняя встреча, – заявил Ольховский. – Сегодня я умру. Пора уже. А вы садитесь. Мы о дуэли говорили… или собирались. Не помню. С памятью странно так, будто и не моя. Значит, дуэль?
– Дуэль, – подтвердил Шумский, усаживаясь на ставшее уже привычным место. А и то верно, только с дуэлью и не выяснил, остальное же – понятно. – По какой причине вы вызвали Савелия Дмитриевича?
– Я? Это он меня, он вызвал. Повод… я еще не знал, что Наташа… что он убил ее.
Знал. Рассвет. Поздний по осени, сумеречный, долгожданный. Она решится, теперь она точно решится уйти из этого дома, и неважно, по какой причине – пусть страх, пусть отвращение к тому, кто смел называться ее супругом, – насмешка какая, – пусть просто желание бежать. Разве важно? Лишь бы с ним, снова, как раньше. Сумерки редели, висели в воздухе рваными тающими лиловыми клочьями. Сил дождаться, когда растают, не хватило. Сейчас время, чтобы забрать принадлежащее по праву.
Как эта безделушка, с которой Наталья не расставалась, чужой подарок, точно веревкою привязавший ее к Ижицыну, украденный от обиды и злости, но он вернет. В Петербурге, или в Бристоле, или в Америке… но это будет уже его, Сергея Ольховского, дар, который она примет с радостью и благодарностью. Как прежде.
Ее дверь приоткрыта, и в этом почудилось приглашение. Толкнуть, шагнуть, сморщившись от скрипа половиц, замереть.
В комнате пахло кровью. И смертью. И еще немного обидой, кислой и вязкой, как яблоко-дичка.
– Наташа? – Слова всколыхнули холодный воздух, и зачем звать, если все ясно, если все видно. Черное на белой простыне, черное на белой коже, черное на почти белых в зыбкой предрассветной яви волосах. Касаться черного было противно, но пришлось, нехорошо, когда она так лежит, некрасиво. Вынуть из ледяной руки нож – глупая пугливая девочка, – закрыть глаза, прикрыть одеялом. Так лучше, теперь может показаться, что она спит.
– Доброе утро. – Тень собственного отражения мелькнула в оконном стекле, испугав и смутив. Доброе… разве доброе? Теперь, наверное, он свободен.
Мысль принесла несказанное облегчение. Да, именно, он, Сергей Ольховский, свободен.
– Прощай. – Последний поцелуй – неприятно холодная и отчего-то скользкая щека. Выйти отсюда. Дверь прикрыть. Отступить.
Ижицын сидел перед зеркалом, сумрачный, сгорбленный – неужели видел? Знает? Страх скользнул по хребту каплей ледяной воды.