Тут Патрик и впрямь предъявил обе руки – широким щедрым взмахом, ладонями вверх. Карл чуть было не вскрикнул: «Держи штурвал!», но сдержался, тем более, что ничего страшного не произошло, – самолет продолжал равномерно скользить над вереницами прозрачных облаков, через которые просвечивало сиреневое море. Прошло бесконечно долгое мгновенье, пока Патрик вернул руки на штурвал и мысли его потекли в другом направлении:
– Так куда же мы путь держать будем?
В ответ на этот вопрос Карл, наконец, нашел способ заткнуть Патрику рот хоть на время:
– Я еще не решил окончательно, так что ты помолчи немного, дай мне подумать.
Но Патрик был не из тех, что без борьбы соглашаются, чтобы им затыкали рот:
– А чего тут думать? Ты ж сказал, что у вас на все случаи сценарии заготовлены.
Но и Карл, если нужно, мог постоять за себя:
– Ну, сказал, так что? Из этих сценариев ведь какой-то надо выбрать. Так что заткнись и дай подумать.
Патрик вздохнул так глубоко, что у Карла чуть не лопнули барабанные перепонки, витиевато выругался и замолк.
Карл не соврал, сценариев у него и вправду было несколько, но как-то так вышло, что ни один его не устраивал. Сосредоточив взгляд на серебристой полоске, отмечающей место, где море сливалось с небом, он начал их перебирать. Все они вели обратно, к тому душному прозябанию в роли исполнителя чужой воли, которым он тяготился последние годы. Хоть он и выполнил задание, казавшееся невыполнимым, на душе было скверно. Единственным утешением было неожиданное открытие, что у него еще осталось нечто, подходящее под определение «душа». Это нечто – все-таки не ничто! – скулило где-то под ложечкой, не пропуская в кровь необходимую для продолжения жизни порцию адреналина. А без адреналина он превращался в обыкновенного обывателя, подверженного приступам тоски и сожаления.
А сожалеть было о чем, – например, о летнем дожде. Летнего дождя не было и наверняка не будет ни в Сирии, ни в Йемене. Или об этой идиотке Кларе, которую он с такой легкостью обвел вокруг пальца. Он сам удивился ошеломляющей стремительности своей победы, – ведь прежде, чем приступить к намеченному обольщению, он досконально изучил пикантные детали ее любовной жизни. И потому в ту памятную иерусалимскую ночь, прокалывая шину ее запасного колеса на стоянке над бассейном Султана, он рисовал себе длительную осаду со случайными встречами и невозвращенными телефонными звонками. Так что он не сразу поверил своей удаче, когда она, очертя голову, сама бросилась ему на шею.
Собственно, то, что она сама бросилась, было несущественно, такое с ней случалось. И он поначалу решил – как бросилась, так и отвалится. А она не то, что не отвалилась, а прикипела, будто на всю жизнь. И черт его дернул поддаться соблазну и позволить себе расслабиться рядом с ней. Он сам не понимал, как это случилось. Ведь он давно уже наглухо запер свое сердце и приучил себя к тому, что никто ему не нужен, никто не дорог. Он даже сперва сумел уверить себя, будто она нужна ему только для дела – так он, по крайней мере, оправдывал свой преувеличенный к ней интерес. Ведь без ее помощи ему не удалось бы так ловко, не вызывая подозрений, разведать технические обстоятельства предстоящих переговоров, все эти хитроумные уловки с редкими рукописями, магнитными карточками и секретными замками. Как бы он узнал точное расписание заседаний в хранилище без мелких ее проговорок и без поспешно назначаемых ею в самое что ни на есть неурочное время свиданий?
Он так радовался своим достижениям, что не сразу заметил, как втянулся в юношеский ритуал их тайных встреч и запретных объятий. И только под конец, когда чувства его обострила угроза разоблачения, он отдал себе отчет в ее власти над ним. Пальцы опять оживились, припоминая нежность ее кожи, и были немедленно за это наказаны – какая-то неподвластная его контролю сила повела их дальше и заставила повторить вращательное движение по спирали вниз… Хрустнула тонкая шея, задергались маленькие ножки в детских полуботинках, захрипела и сникла маленькая, увенчанная седеющим пушком головка… Да отвяжись ты, Брайан, отвяжись, все равно, уже ничего нельзя исправить.
Как бы славно было сейчас прокрасться в комнату Клары, зарыться лицом в ее податливое тепло и забыться, забыться, забыться… А ведь забываться-то и нельзя, именно сейчас это смертельно опасно, именно сейчас нужно особо быть начеку, иначе ему конец.
И с чего это он так расчувствовался? Ну, одним библиотекарем в мире стало меньше, тоже мне событие! – ведь он в молодости со всеми библиотеками хотел покончить, как с символом пошлой буржуазной культуры. И со всеми библиотекарями в придачу. Так что для него смерть одного человека – на его совести столько взрывов, столько трупов. Чушь какая в голову лезет, при чем тут совесть? Совесть его чиста, он делал это во имя великой идеи, – сказал он себе. И сам себе не поверил. Когда-то давно и впрямь во имя великой идеи, а теперь во имя чего?