Это была первая задвижка, увиденная Ури в библиотеке, кроме круглых ручек с кнопками, которыми запирались туалеты. И нашел он ее как нельзя кстати. Именно сюда он придет читать свою красную тетрадь. Он быстро принял душ и побрился, мечтая о том, как вернется сюда с тетрадью, запрет дверь на задвижку и останется, наконец, наедине с Гюнтером фон Корфом.
Так он и сделал. Стоя под дверью почты уже без десяти три и наблюдая, как за его спиной собирается внушительная очередь, он дождался, когда из-за угла появилась курносая почтовая девочка и отперла дверь. Он оказался первым у ее окошка и с конвертом в руках устремился назад в библиотеку. Там он благоразумно не пошел через парадный ход, где его могла поджидать Лу, а осторожно пробрался со стороны кладбища через кухонную дверь и, пройдя мимо складских помещений, очутился перед малолюдной лестницей директорского крыла.
Дальше задача была уже совсем простая – взлететь на третий этаж, рвануть дверь в ванную комнату, войти и запереть за собой задвижку. По пути наверх его вдруг обожгла ужасная мысль, что кто-нибудь другой успел за это время занять ванную, но, к счастью, страх оказался напрасным. Через минуту он открыл оба крана – горячий и холодный, – сел на мраморные ступени и под мерный рокот наполняющейся ванны вытащил из конверта красную тетрадь.
Она ничуть не изменилась за те пять дней, что пролежала на почте в запечатанном конверте. Но найти нужное место в ней оказалось непросто. Завитки и завитушки шифровки шли ровными рядами без знаков препинания и заглавных букв, так что нельзя было сходу отличить читанный кусок от нечитанного. Побарахтавшись минут десять по ставшему вдруг непроницаемым тексту, Ури неожиданно наткнулся на хорошо знакомый абзац:
«…Когда я, наконец, добрался к вечеру до дрезденской ратуши, я был потрясен открывшимся мне ужасным зрелищем: на площади перед ратушей горели маленькие костры, то тут, то там выхватывая из сумрака бледные лица смертельно усталых людей, простертых прямо на холодных камнях. Но даже эта печальная картина померкла, когда я проник в ратушу, – там царили паника и смятение. Разве что Хюбнер сохранял еще какую-то способность к действию, но мне показалось, что лихорадочный огонь, полыхающий в его глазах, постепенно сжигает его изнутри. И только Мишель был спокоен и невозмутим, как всегда, хоть не спал уже несколько ночей…» Рихард резко захлопнул тщательно переплетенный Козимой том».
Вот то место, на котором кончались скопированные им листки. Начиная со знакомого абзаца, читать стало гораздо легче.
«Рихард резко захлопнул тщательно переплетенный Козимой том. Никто никогда не узнает, какой болью наполнилось его сердце при виде Мишеля, которого он был обречен предать. Но было еще не поздно, Мишель еще мог удрать и затеряться в царящей вокруг суматохе. Еще не всюду было оцеплено, не все границы перекрыты. И Рихард не поскупился на красивые слова, пытаясь убедить друга бросить все и скрыться – в конце концов, это была не его страна, не его революция. Но не такой это был человек, чтобы искать спасения в бегстве. За то и любил его Рихард, за то и любил.
Тогда Рихард обратился к Хюбнеру – не как к главе временного правительства, а как к единственному человеку, способному повлиять на Мишеля. Глядя в его лихорадочно горящие глаза, в которых отчаянная решимость пересиливала страх, Рихард видел, как трудно Хюбнеру сосредоточиться. Но тот все же взял себя в руки и постарался вслушаться в его слова. Осознав, что речь идет о судьбе Мишеля, Хюбнер на миг задумался, а потом, резко повернувшись на каблуках, молча направился по коридору в одну из комнат ратуши. Рихард побежал вслед за ним и успел проскользнуть в дверь, прежде чем она закрылась. В комнате не было никакой мебели, кроме брошенного на пол старого матраса, на котором полулежал Мишель.
Рихард полистал рукопись и нашел страницу, на которой он пересказал разговор Хюбнера с Мишелем. Он передал этот разговор весьма точно, если не считать того, что время и обстоятельства были слегка подтасованы. На прямой вопрос Хюбнера о целях его участия в восстании Мишель кратко пояснил, что у него нет никаких идей о форме нашего правительства и никакой заинтересованности в уличных боях в Дрездене, в частности и в Германии вообще. Единственно, что вдохновляет его принимать участие в нашей исключительно глупой затее, это благородство и храбрость самого Хюбнера, которого предали почти все его бывшие соратники. И теперь, единожды приняв решение посвятить свою дружбу и верность столь самоотверженному человеку, он, Мишель, намерен идти с ним до конца, сколь бы трагичен ни был этот конец.