А ночью Наталья Игораева пошла, как и множество севастопольских женщин, на мыс Херсонес – искать своего сына среди убитых. Меж пленных она его не заметила. Долго ходили женщины ночью по полю боя, переворачивая мертвых, глядели им в лица – своих не нашли.
Удушливо пахло тлеющими трупами, лунное огромное море с воем плескалось в отвесные желтые обрывы. К самой кромке обрыва подошли женщины; на самой кромке, покрыв песок, лежали израсходованные гильзы – до последнего шага, за которым страшная бездна, пучина, смерть, до самого краешка земного дрались черноморцы.
Женщины встали на край обрыва, там, где кончалась земля, встали над морем и до рассвета смотрели вдаль, точно ожидая чего-то. Но только бескрайнее, лунное, пустое-пустое море шумело перед ними.
– И показалось нам, что свет кончился, – медленно, глуховато рассказывала Игораева. – Пришли в город, несколько дней назад еще гремело все, а теперь тихо-тихо, как в могиле. Ни радио, ничего. Где теперь войска наши? Да и есть ли они? Немцы говорят – больше наших нигде нет. Не верим, а страшно. А вдруг? И день за днем тянется, как в могиле… И вдруг слышим в небе самолет, и кто-то на соседнем дворе как закричит: «Бабоньки! Наши! Наши бомбить пришли!» Ага, это наши прилетели бомбить. И как же мы обрадовались! Повыскочили все, обнимаемся, плачем, целуемся, как на пасху. Глядим вверх и бомбов ничуть не боимся. Кричим, как будто услышать нас могут: «Миленькие! Родные! Хорошенько их!» Наши! Не забыли. Значит, есть где-то наше войско. Помнят нас. Придут.
…И в древний Херсонес тоже вошли немцы. Они выбросили Александра Кузьмича из его квартиры, расположились в залах музея… Они рассовывали по карманам драгоценные греческие терракоты, стеклянные сосудики для благовоний и вдовьих слез, они царапали на амфорах свастику, разводили на древних мраморных плитах варварские костры. Отчаяние владело старым ученым столь сильно, что делало его бесстрашным. Он шел к немецкому офицеру, командующему частью, и кричал на него, и требовал унять солдат. Увидев в руках солдата какую-либо музейную вещь, Тахтай шел прямо на него и начинал мягко, но настойчиво отнимать эту вещь.
– Камрад, – говорил он, пытаясь разжать цепкие пальцы грабителя, – камрад! Это нельзя. Это принадлежит прошлому. Это достояние человечества. Это не ваше…
И иногда солдат так изумлялся тому, что слабый, очень старый, морщинистый и седобородый старичок отнимает вещицу у него, вооруженного здоровяка, которому достаточно только дунуть, чтоб старичок покатился с ног, что, хохоча и изумляясь, отдавал украденную безделушку.
Да, он смешил их просто до колик, этот русский чудак, герр профессор, не понимающий, с какой опасностью для жизни отбирает эти совсем некрасивые, надбитые кувшинчики и флаконы…
Но Александр Кузьмич все понимал!
«Ничего никому, ни эллину, ни варвару, но буду охранять для народа херсонеситов», – упрямо твердил он присягу своего города – единственный херсонесит, единственный человек среди занявших Херсонес варваров.
В эти же дни у другого, северного моря, на другом конце России эти же варвары, окружив наш город пещерным кольцом, бомбили, обстреливали и разрушали его.
…А потом варвары разрыли участок еще не исследованной археологической целины и залили его бетоном. А ведь, может быть, именно под этим участком был храм Диониса – тот чудесный храм Диониса, открытия которого трепетно ждали археологи всего мира. Теперь он погиб еще раз и уже навсегда.
Потом Александр Кузьмич обнаружил, что немцы заготовили два ящика, а на ящиках написали: «Покорителю Крыма барону фон Манштейну». Эти ящики были приготовлены – один для плиты с грифоном II века до нашей эры, другой для мраморного аканфа IV века до нашей эры, драгоценностей музея. Немцы собирались украсть их у Херсонеса… Почти чудом удалось Александру Кузьмичу спасти драгоценные мраморы.
Под ежеминутной угрозой ареста, лагеря, смерти Тахтай берег и хранил музей, Наталья Тихоновна Тяпкина – госпитальное белье, и каждый из них был верен своей присяге.
Наталье Тихоновне не удалось сберечь белье до прихода наших. Какая-то тварь, из тех, кого народ заклеймил кличкой «шоколадницы», выдала ее немцам. Ночью к Тяпкиной пришли трое, забрали белье, «заодно» дочиста ограбили всю ее квартиру, пинали маленькую женщину коваными своими сапогами. Потом таскали в гестапо, допрашивали, кто она такая, но так и не дознались, что она жена офицера и депутат районного Совета. Ни ее, ни Марию Павловну Ежову никто не выдал. Народ был верен своей власти. Народ оберегал своих избранников и казнил предателей.
Так был казнен севастопольскими женщинами предатель Жиго, и вот как это произошло.
Старший сын Марии Павловны Ежовой Петя, стоя однажды вечером у ворот своего домика, увидел идущего по улице бывшего своего учителя, некоего Жиго. Жиго года три назад уехал из Севастополя в Симферополь и вдруг почему-то опять оказался здесь.
– А, Петушок, – сказал Жиго, подходя, – какой ты большой стал, какой славный… Как живешь?