По утрам Ирина Михайловна Сидорова, одна из прачек бывшей тяпкинской бригады, выходила, как и другие жители Севастополя, на базар. Среди дремучих руин, окруженный почти античными, полуобвалившимися колоннами, толпился жалкий базар, где голодные, оборванные севастопольцы чем-то друг с другом обменивались, чем-то «торговали» – надо же было как-нибудь жить. Сидорова сначала заглядывала под столики – именно в эти ранние часы под столиками валялись листки. Севастопольцы уже знали, что это за листки, и, завидев листок такой, Сидорова делала вид, что у нее развязались шнурки на баретках, наклонялась «завязать» и быстро хватала листок. Это были листовки, а иногда даже и газетка Коммунистической подпольной организации в тылу у немцев – в них были вести о Родине, о действиях Красной Армии, слова ободрения и надежды, голос Москвы. Сидорова прятала листок и шла дальше, наклонялась к людям, что-то менявшим, чем-то торговавшим, и одними губами говорила:
– Для раненых…
И каждый тотчас же давал ей или денег, или кусочек сала, или ломоть хлеба, но чаще всего – денег. На базаре, где голодной смертью был казнен предатель, никто не отказывал призыву «для раненых». Все знали, что женщина собирает для советских раненых военнопленных. Все знали, что она ничего не присвоит себе, но все собранное отдаст тем, чьим именем взывает к жертве. Да, именно к жертве, потому что немцы фактически обрекли население Севастополя на вымирание, ничем не снабжая его, и люди выворачивались сами, как могли.
На деньги Сидорова тут же на базаре покупала что могла, присоединяла к купленному собранное, дома варила похлебку или пекла что-нибудь, кипятила воду и с кипяченой водой, с пищей шла в «госпиталь», к раненым советским пленным.
Женщины тяпкинской бригады не собирали какого-либо специального собрания, не выносили каких-либо решений. Но все они, начиная с того знойного июльского дня, когда партию наших пленных повели с Херсонесского мыса, а они вышли с водой и мокрыми тряпочками, чтобы освежить пленным воинам запекшиеся уста, все они с того дня, эти женщины – и Наташа Тяпкина, и Ирина Сидорова, и Наталья Игораева, и Евгения Кузьминична Иванова, и Аникеева, и Ежова, и восьмилетняя теперь Людочка Тяпкина – помогали советским пленным, томящимся в немецком аду. Немцы ведь почти не кормили их, не лечили, не принимали никаких мер против бушевавшей среди них дизентерии – даже больным кипяченой воды не давали… Антисанитария была чудовищная.
– Ведь им, бедным, раны черви точили, – рассказывала Аникеева. – Придешь, взглянешь – дух замрет. Как же тут было не ухаживать, не помогать? Уж мы на все увертки шли, на все хитрости… Мы же бабы.
– А одна хитрость общая у нас была, – досказала Ежова. – Это почта. По нашей улице, по соседним на работу партию пленных гоняли, которые поздоровее. Так они идут и записочки на землю кидают. А мы ребятишек посылали собирать. Вот Людочка Тяпкина хорошим почтальоном была – всякую записочку заметит, даже такую, которую в землю затопчут. Там называют свое имя-фамилию, просят помочь – к таким легче пробраться было, можно было за родственников их выдать: хоть и рискованней, да зато вернее… Одну помню записочку очень печальную, было в ней написано: «Сам встать уже не могу, посылаю это письмецо с товарищем, пусть бросит на Севастопольской улице. Которая женщина это письмецо найдет, пусть станет родной матерью, спасет мою молодую жизнь, погибаю в этом аду от туберкулеза». Наташа Игораева призналась к нему матерью, да выходить не успела – поздно уже было, еще немножко пожил и погиб…
…Однажды, уже после смерти названого сына, Наталья Игораева достала зерна, смолола его, напекла лепешек, накипятила воды и пошла в «госпиталь». Упитанный розовый немец-часовой, пропуская ее, потянул носом и весело сказал:
– Ой, мамо, что-то вкусное принесла, а?
– Я тебе не мама, – сквозь зубы процедила Игораева.
Немец игриво подмигнул:
– Что, мамо, родственники у тебя тут, а?
– Да, – ответила женщина, уже не в силах сдерживаться, – тут все мои родственники – сыновья.
Она так и не знала, что с ее сыном, защищавшим Севастополь: трупа его она на Херсонце не нашла в июле сорок второго. Она вышла из «госпиталя», оглянулась – разбитый, одичавший город лежал вокруг нее, безысходностью и тлением веяло от камней, сердце у нее обмерло от тоски, от страшного одиночества.
– Стою и плачу, и плачу… И вдруг кто-то сзади тихонько взял меня за плечо. Я обернулась – вижу, стоит вполне прилично одетый гражданин и так сердечно, тихонечко говорит: «Не плачьте, мамаша, мы скоро вернемся». Сказал и отошел – и как исчез в развалке… Я подумала: «А, это, наверно, из подпольщиков или из замурованных… Наверно, правду говорит…» И легче мне стало.