— Вы не слышали? — Баронесса сухо и подозрительно оглянула Баумана. — Очень странно для петербуржца!.. Впрочем… Вы… холостой? Ну, тогда это еще понятно. У вас нет детей, и вам не приходится проводить бессонные ночи, раздумывая, как их воспитывать. Но все же запомните на будущее: если вы захотите, чтобы ваша дочь стала настоящей, идеальной женщиной, — отдайте ребенка к мадам Труба. Это частный пансион, где все, все преподается строго согласно требованиям жизни… Там не вдалбливают девушкам какой-то геометрии, точно они собираются стать землемерами, или алгебры, которая называется очень учено, но — будем откровенны — никому и ни на что не нужна. Там учат только тому, что действительно нужно в жизни, и учат практически, вы понимаете… Например, там не просто объясняют, как надо садиться в карету. Нет: там в одном из классов стоит настоящая карета, и воспитанницы на практике учатся грациозно и скромно входить и выходить — в платье со шлейфом, в платье без шлейфа, в ротонде, в шубке. Или-искусство стола. Как кушать устриц, артишоки, кокиль, рыбу разных сортов, лангусту… Применение всех семнадцати сортов вилок, которые можно найти в тех или иных комбинациях в сервировке парадного обеда. Самое искусство сервировки. Затем — рукоделье, рисование по атласу. Музыка — фортепьяно, само собой, и кроме того — портативная…
— Гитара? — осведомился Бауман.
Дама в негодовании взмахнула руками:
— Вы смеетесь, конечно! Девушка, играющая на гитаре-это же цыганка, испанка, вообще… (Клео, не слушай!) потерянная женщина. Нет конечно. Мандолина, да… концертино…
— Цитра, — шепотом подсказала дочь и пошевелила пальчиками.
— Да, цитра, — кивнула мать. — Что еще? Науки, конечно, преподаются тоже, но так, как это надо для causerie.[3]
Языки: французский, английский… Французский особенно. Все преподавание тая ведется на французском языке. Даже закон божий… Клео! Прочти наизусть что-нибудь возвышенное: из Корнеля или Расина…Клео читала «возвышенное» в нос, нараспев, сложив благонравно ручки, ладошка в ладошку, встряхивая на цезурах[4]
косицами с бантами, и поп, в уголке у окна, крякал весьма одобрительно, хотя не понимал ни слова.Он казался Бауману совершенно в пару этой разряженной, туго в корсет затянутой баронессе, хотя и отличен был от нее как будто решительно всем: и видом и складом. У дамы все было подтянуто, у попа — все распущено: и дорожная шелковая шуршащая ряса густого вишневого колера, и щеки, и окладистая, до полгруди, борода. Она была вертлява — он редко, будто лишь по самой крайней необходимости, двигал свое ожиревшее тело. Она трещала безумолку — он за весь многочасовой путь почти что не раскрыл рта. Ее голос был визглив и прерывист, его — гудел низкими, тягучими, приятными на слух переливами. Она была — явно и ясно — «голубой крови», аристократка, баронесса, светская женщина; он — столь же явно и ясно — вел родословное древо свое от дьячка к дьякону, от попа к попу. Словом, в них не было ни одной общей черты- и все же каким-то необъяснимым, но точным сходством они были родными друг другу, как брат и сестра.
Бауман одинаково кратко отвечал поэтому, когда они обращались к нему; отвечал кратко, сдержанно и приветливо, потому что в подпольном обиходе простейшее и основное требование конспирации: не противопоставлять себя в обращении людям, с которыми сводит случай. Пусть думают, что ты такой же, как они. А лучше всего отмалчиваться и на вопросы отвечать коротко.
Глава XVIII
КАПКАН
— Станция Воронеж!
Бауман поспешил надеть краснооколышную свою фуражку и шубу, отсел к двери, прикрыв ее за ушедшими — без прощанья! — баронессами. Перед каждой большой станцией он приводил себя так «в боевую готовность» — на случай, если бы, по обстоятельствам, оказалось необходимым спешно покинуть вагон.
Но и эта остановка благополучно подходила к концу. И только после второго звонка щелкнула — выстрелом — под неистовым нажимом чьей-то руки дверца и в купе не вошел — ворвался огромный, грузный мужчина в лохматой медвежьей шубе. Перевел дух, с хрипом и свистом разевая широко, по-карасьи, рот, швырнул на багажную сетку небольшой чемодан и бочком пододвинулся к окну. Он старался ступать уверенно и твердо, но именно по этой нарочитой уверенности и твердости опытный баумановский глаз определил без колебаний: этот человек от кого-то прячется; этот человек боится кого-то из тех, кто сейчас на вокзале.
Бауман поднялся и из-за плеча незнакомца посмотрел на платформу.
Жандармы. Прямо против вагона, лишь на несколько шагов отступя, чтоб не загораживать дороги входившим и выходившим пассажирам.
Ротмистр. Три унтер-офицера, осанистых и большеусых, как полагается жандармским сверхсрочным унтер-офицерам. Перед ними переминался с ноги на ногу тощий мужчина в потертом осеннем пальтишке и котелке. Шпик. Ошибиться было нельзя: образцовый, типичный, хоть картину с него писать.
Шпик говорил что-то с азартом, кивая головой на вагон, и Грачу на секунду почудилось, что он видел уже поганую эту физиономию не то на вокзале в Курске, не то при проверке билетов.