Однако почти тотчас, увидев, что гренадер достает из мешка хлеб и протягивает половину прокурору коммуны Шометту, король подошел к нему.
– Не угодно ли вам дать мне немного вашего хлеба, сударь? – попросил он.
Но так как он говорил тихо, Шометт отпрянул.
– Говорите громко, сударь! – приказал он.
– О, мне нечего скрывать, – печально улыбнувшись, заметил король. – Я прошу немного хлеба.
– Пожалуйста, – кивнул Шометт. Протянув ему свой кусок, он проговорил:
– Вот, режьте! Это спартанская еда; будь у меня коренья, я дал бы вам половину.
Они спустились во двор.
При виде короля толпа взорвалась припевом «Марсельезы», особенно напирая на строку:
Людовик XVI едва заметно побледнел и сел в карету. Там он стал есть хлеб, отламывая корочку: мякиш остался у него в руке, и он не знал, что с ним делать. Заместитель прокурора коммуны взял его у короля из рук и выбросил из окна кареты.
– Как это дурно бросать хлеб в такое время, когда его мало!
– А откуда вы знаете, что его мало? – спросил Шометт. – Ведь у вас-то в нем никогда нужды не было!
– Я знаю, что его мало, ибо тот, который мне выдают, припахивает землей.
– Моя бабушка, – продолжал Шометт, – всегда мне повторяла: «Мальчик, не роняй крошек: потеряешь – не вернешь».
– Господин Шометт, – отозвался король, – ваша бабушка была мудрой женщиной.
Наступила тишина; Шометт замолчал, забившись в угол кареты.
– Что с вами, сударь? – спросил король. – Вы побледнели!
– Да, я в самом деле чувствую себя неважно, – подтвердил Шометт.
– Может быть, вас укачало из-за того, что лошади идут шагом? – предположил король.
– Возможно.
– Вы бывали на море?
– Я воевал с Ламотт-Пике.
– О, Ламотт-Пике – храбрец.
И он тоже умолк.
О чем он думал? О своем прекрасном флоте, одержавшем блестящую победу в Индии? О том, что его морской порт Шербур захвачен? О своем восхитительном адмиральском, красном с золотом мундире, столь не похожем на его теперешний наряд, о своих пушках, паливших в его честь при его приближении в дни процветания!
Как был далек от этого несчастный король Людовик XVI, трясясь в дрянном, медленно тащившемся фиакре, рассекавшем волны народа, столпившегося, чтобы поглазеть на него, Людовика; толпа была похожа на грязное, зловонное море, поднявшееся из сточных парижских канав; король производил жалкое впечатление: он щурился от яркого солнца; щеки его, покрытые редкой бесцветной щетиной, обвисли; поверх серого камзола на нем был ореховый редингот; обладая механической памятью, свойственной детям и всем Бурбонам, он зачем-то все время сообщал: «А-а, вот такая-то улица! А эта – такая-то! А вот эта – такая-то!»
Когда карета выехала на Орлеанскую улицу, он воскликнул:
– Ага! А это Орлеанская улица.
– Теперь это улица Равенства, – заметил кто-то.
– Ну да, ну да, – кивнул он, – это, верно, из-за его высочества57…
Он не договорил, погрузился в молчание и до самого Тампля не проронил больше ни слова
Глава 21.
ЛЕГЕНДА О КОРОЛЕ-МУЧЕНИКЕ
Первой заботой короля по прибытии в Тампль была его семья. Он попросил, чтобы его отвели к домашним; ему ответили, что на этот счет никаких Приказаний никто не получал.
Людовик понял, что, как всякий узник, которому грозит смертный приговор, он обречен на одиночное заключение.
– Сообщите, по крайней мере, моей семье о том, что я вернулся, – попросил он.
Затем, не обращая внимания на четырех членов муниципалитета, он погрузился в чтение.
У короля еще оставалась надежда, что, когда наступит время ужина, его близкие поднимутся к нему.
Его ожидания были тщетны: никто так и не появился.
– Полагаю, что хотя бы моему сыну будет позволено провести ночь в моей комнате, – сказал он, – ведь все его вещи здесь?
Увы! В глубине души узник опасался, что и это его предположение не подтвердится.
Эту просьбу короля также оставили без ответа.
– Ну, в таком случае, ляжем спать! – заметил король. Клери, как обычно, стал его раздевать.
– О, Клери! – шепнул ему король. – Я не мог даже предположить, что они будут задавать мне такие вопросы!
И, действительно, почти все задававшиеся королю вопросы были основаны на бумагах, извлеченных из сейфа предателем Гаменом, о чем король не догадывался.
Но едва он лег, как сейчас же заснул с присущей ему безмятежностью, которая была столь ему свойственна и которую при других обстоятельствах можно было бы принять за бесчувственность.
Не так восприняли это другие узники: одиночество короля имело для них огромное значение; это был удел всех обреченных.
Так как кровать и одежда дофина остались в комнате короля, королева уложила сына в собственной постели и всю ночь простояла у его изголовья, не сводя глаз со спящего мальчика.
Королева погрузилась в угрюмое молчание, замерев и будто олицетворяя собою статую матери у могилы сына; принцесса Елизавета и наследная принцесса решили провести ночь, сидя на стульях рядом со стоящей королевой; однако члены муниципалитета вмешались и заставили обеих принцесс лечь в постель.