Она стала внимательно читать и адски затосковала. Там юного романтического учителя посылали работать в зону. И не то чтобы над ним измывались, а просто непонятно было, отчего это такому ласковому и прощающему больше нигде места нет, кроме как в зоне. Почему, например, он не мог работать в школе? Ведь в школе одни сморщенные тетки! Хотелось вскрикнуть, вмешаться и защитить его, но тогда бы на его место пришел другой — злобный и не прощающий…
И было очень хорошо написано! С народными поговорками, прибаутками, которые застревали в горле, хотя они были, конечно же, кладезь. Ларичева завидовала чистому тексту, за которым, конечно же, стояла тяжелая работа над словом. Но внешне все было блеск. И лексика была не то, что у Ларичевой — горбатая, не приглаженная, с жаргоном… Тут лексика была прозрачная, конечно же, исконно русская, нежная, настоящий перезвон ручья и шелестящих листьев…
— А что, черновик нельзя ли почитать? — спросила некстати Ларичева.
— Зачем?
— Ну, чтобы понять, какое чувство вас подтолкнуло… Мне кажется, вы себя уж очень жестко держите, никаких вольностей.
— Ответственность перед читателем, дорогая Ларичева, требует того.
— А перед собой? Вы-то не человек? Я все хочу настоящего вас узнать, не переделанного… А так здорово. Нечего сказать. Я по теме могу только догадываться, что для вас главное — не события, а душа. Но вот тут есть какое-то губление вас самого, вашего “я”, что ли… Ну, может, я не понимаю.
— Да нет, я бы не сказал… Вы, несомненно, что-то чувствуете. Хотя портит все известная доля категоричности…
— Да вы простите меня. Вы очень хороший. Я пошла. Я вам в следующий раз нового поэта принесу, он такой трагический, азиатский. Упхолов — не слышали? Он у нас электриком работает.
— Я русское люблю, дорогая Ларичева. Но посмотрю, если вы отберете на свой вкус.
— Понимаю — вы любите таких, как Рубцов.
— Вообще-то, я люблю Шукшина. И его, и Рубцова считаю частью национальной культуры.
— А то, что жуткая жизнь и жуткая смерть — тоже часть национальной культуры? Или его личная вина? Так сказать, вина от вина? Вот если бы он сейчас пришел и попросил последние деньги на бутылку отдать? Вы бы дали, конечно?
— Вина, но не его. Вы мемуары в “Слове” прочитайте…
— Ладно, прочитаю и скажу вам. Я стихов немного принесу, штук десять. А кого будут обсуждать на семинаре, не знаете?
— О, нет, нет, тут решаю не я, а комиссия. Но приходить могут все желающие.
— И Упхолов?
— Конечно же.
Радиолов сидел одетый в холодном нетопленом союзе. Над головой у него висел серебристо-лучистый портрет Яшина. В кармане было пусто и домой стремиться незачем. На столе перед ним лежали папки начинающих для семинара. Он для них делал все — сидел, выявлял, редактировал, просил деньги на семинар… А они приходили и вякали на его выстраданную повесть. Но он вида не показывал, что это больно. Он привык терпеть боль. Потому что у него был подход христианский.
Он знал, что без боли ничего не бывает. Он пятнадцать лет отсидел в тундре, среди полных дебилов и отбросов общества. То, что за него заступились люди из столицы и вызволили из тундры, оплачено столькими годами отчаяния. И первые публикации пошли вот только-только. А эти молодые хотят быстро, нахрапом влезть в большую литературу. Но так не бывает.
Все так, как там. Сначала муки ожидания, страх, слезы, потом молитва смиренная, потом — прощение и радость. Откуда же возьмется радость, если перед этим не было горя? Откуда эта радость у католиков, когда они, мыслимое ли дело, на службе сидят по креслам! И потом — женщина, коллеги плохо воспримут. Искусство двигают мужчины. Статистка в управлении, хотя что-то есть, несомненно. Есть даже природный дар, который ничто без духовности. Через это жерло она пройти обязана.
— Простите, дорогая Ларичева, а вы давно были на исповеди?
— А при чем здесь это? — дрогнула Ларичева.
— При том! Творческие люди зависят от воли неба. Только оттуда происходит вдохновение. Все настоящие русские писатели рано или поздно пришли к вере, она их вела по жизни. Она и только она должна двигать нашим пером. Вы, видимо, сами догадываетесь…
Радиолов внимательно смотрел, как смущалась эта женщина, как кусала губы, краснела. Сейчас ведь женщины стали так бесстыдны, что и краснеть разучились. У этой не все еще потеряно. И он будет ее учителем.
А Ларичева была в ужасе. Во-первых, она лишь только один раз была на исповеди. Причем переплакала и перестрадала слишком сильно. И она боялась спросить — а если без веры, так что, нельзя и писать? Некоторые же не виноваты, что они навсегда пионеры, такое уж воспитание. А во-вторых, ей было жалко знаменитого писателя. С одной стороны — лишения, с другой — вера. Никакого уголка не осталось у него для себя, сплошное служение. И она подумала — его тут и пожалеть некому. Дай хоть я пожалею.
Она пересилила обиду и сказала:
— А я тоже могу читать ваши произведения и помогать вам, хотите?