Кольцо сужалось. Началось с анонимки, ход ей было дать легко. Пошли комиссии, двадцать комиссий за два месяца. Они, чем больше ищут, тем хуже идет работа. Люди, прошедшие мясорубку первого секретаря, заклинали сходить к нему, “как к отцу, за помощью”. Он любил это. Но я на брюхе не пополз, а напротив, допустил выпад на сессии: мол, у нас КПД восемь процентов, как у паровоза, пора заменять на тепловоз… Перестали выдвигать в депутаты. Невелика болесть, но сигнал для догадливых четкий. Поток анонимок и комиссий шел нескончаемый. Пытались снять. Пытались пропускать через жернова критики. Заставляли людей кристально честных и готовых за меня голову сложить меня же поливать грязью… А мне было легче. Меня никто не мог заставить пресмыкаться. Просто все время уходило на объяснения, работа встала полностью. А тут жена… Если бы я увез ее оттуда, да в лучшие кремлевские больницы поместил, в отдельные палаты, может быть, она…
Батогов замолчал.
— С вами… — Ларичева облизнула пересохший рот. — С вами ничего сделать невозможно. Разве что взорвать. Не пытался никто? А смотрите, есть что-то похожее! Тогда Вам не давали работать — и теперь не дают. Хотя понятно и коню, что во времена развала только на таких, как Вы, и можно выехать… В любой отрасли — и в вашей, и в писательской — делается все, чтобы не было ничего.
— Продолжение следует, — улыбнулся Батогов. — Когда-нибудь придет она…
— Не придет, — уперлась Ларичева. — Никогда.
— Так езжайте в Израиль. — Он засмеялся своим беззвучным лучащимся смехом…
— Куда? — испугалась Ларичева. — Я еще и на еврейку похожа?
— Это я на него похож. А вы тоже войдете в список евреев, только под другим номером. К некоторым номерам уже приходили домой и просили уехать.
— Я там сразу сдохну. Деньги зарабатывать не умею.
— Вас напичкали пропагандой. Процент вымирания там намного ниже. А у некоторых даже книжки выходят.
— Бросьте. Никому это там не нужно.
— Вот сами и бросьте. Здесь это тем более не нужно.
Ларичевой стало боязно. Значит, он все отдал отчизне, а чтобы она, Ларичева, отдала — не хочет. У каждого свое. То есть он производственную сферу считал важным делом, а ее, журналистскую — не делом вообще. Это была полная дискриминация — по признаку профи, по признаку пола, по признаку лет. Если бы дал он шанс написать, как она хочет, на волю волн, так, может быть, оно бы написалось. Но он хотел руководить сам. А разговор мог пойти только на равных!
Но она слишком ему верила. Она не верила, что он мог быть сатрапом и диктатором. Взяла и взвалила на себя, и не удержала.
ПЛАЧ НА ФОНЕ СЫРОЙ РУКОПИСИ
Ларичева шла по родной улице под светлым сводами весенней шелестящей листвы и понимала, что весна ее обтекает, как каменюку. Спрашивается, а где возрождение к жизни? Где прежняя жадность и наслаждение всем, всем, чем ни попадя? Вот под плащом новый трикотажный костюм, и деньги за него можно отдать постепенно, вот музыкальная дочка сдает зачет по специальности и сможет ездить за пацаном в дальний садик, и Ларичев-муж уже почти начал кормить семью и появился бескорыстный друг Нездешний, который молча собирает для истории ее рассказы, вот теперь есть нормальный соратник по перу Упхолов, который, когда не пьет, просто чудо. Вот до нее снизошел сам Губернаторов и включил ее в свою орбиту, а эта честь оказана не всем. Вот она встречается с легендой отрасли и стала почти другом дома…
Но почему же тогда так тошно? Неужели из-за того, что никто не печатает? Может, если бы напечатали, так тогда бы ничего? Да, никто не печатает, никто не обсуждает на семинаре, да, рукописи сырые и не содержат материала, достойного серьезного разговора. Но от этих сырых рукописей так близко до сырой земли!
Радиолов твердит, мол, имейте терпение, мы по десять лет ждали первой публикации. И все это время не пылили, не кидались ни на кого, работали, прислушивались к старшим…
Пока они будут выдерживать ее три семинара в роли “никто, ничто и звать никак”, ей будет сорок. А потом пятьдесят. Вот начинающий писатель на пенсии! Курам на смех. Да, не сбылась судьба в литературе, да, социальная роль женщины совершенно другая. Хранить очаг, то-се… А Ларичева и в литературе не сбылась, и очаг не хранила. И чего добилась? Дети брошенные. Брючки бы им пошить, отрез шерсти на юбку лежит уже два года. Сейчас, вон, какое все дорогое. Но как тогда Батогов, Латыпов, как тогда милая женщина, взвалившая на себя чужих детей, как Упхолов, которого сама же втравила в эту кашу? А что Упхолов… Упхолов будет известным писателем. За него теперь бояться нечего. А учить его ничему не надо, он сам все освоит, он, вон, как пашет, неостановимо. А эти люди — ну, они просто забудутся, исчезнут, их никто не знал и не узнает. Мир от этого не рухнет. Рухнет только она, Ларичева.