Большинство известных писателей добросовестно описывали времена Святослава и Сергия Радонежского. Это было очень удобно, их никто проверить не мог — реальность они описали или с долей воображения. Дескать, были факты истории, и под их пером эти факты начинали трепетать, как живые. И знамена развевались, и слезы на глаза наворачивались, и русые кудри рассыпались, и березки шелестели над убитым героем… И народ читал и воспарял. Здорово.
Ох, уж эти березки. Ох, уж эти нивы, на которых Ларичева гнулась. Когда сама попадаешь на такую ниву и швыряешь картошку под снегом в грязь, то никакой былинной красоты обнаружить не можешь. Да они что, офонарели? На ниву гонит голод, а с нивы унижение и усталость. Ничего там хорошего нет и быть не может.
И не придраться к ним! Они всегда найдут в прошлом аналогии с настоящим и даже будущим! Они мудро поступают! Тем более, что не знать прошлого великой нашей родины стыдно, а то превратимся в Иванов, не помнящих родства. Но как же настоящее? Пока мы роемся в окаменевшем хламе, наше настоящее кончается и быстро превращается в прошлое. А мы его так и не узнали, мы долбали истоки, до того ли нам было!
Но тогда мы просто двоечники, которые без конца сдают хвосты и не успевают усваивать текущий материал! Они говорят — мы не виноваты, раз мы это любим. В смысле — родную историю. Против этого сказать нечего. Но почему все любят одно и то же? Значит, в нашем развитии произошли какие-то пугающие явления, которые обезличили творцов и сделали их похожими? Все любят историю, все любят деревню… Удивительно, что при этом никто в деревню-то не едет, чтоб ее преобразить.
Ларичевой, например, было стыдно, что она не может описывать деревню, которая ей нравилась. Она ее видела только раз в год, в отпуске, ну и конечно, этого мало. И потом ее тянуло поехать снова, еще как тянуло! Но она твердо знала, что жить там никогда не будет, потому что далеко хлебный магазин, нету человеческих врачей, а дети болеют… И там пришлось бы день и ночь торчать на той самой ниве, от которой так и воротит. Господи, ну сколько можно. Хватит уже говорить о том, о чем надо, может, хоть перед смертью крикнуть о том, о чем хочешь?
Раньше было положено сверху, ну, а теперь положено изнутри. Ах, изнутри. С морально-этической точки зрения. Так у вас, ребята, высокие моральные критерии? И это значит, что у всех такие должны быть?..
Ларичева не подходила под высокие моральные критерии знаменитых писателей и потому стала графоманкой.
Графо — пишу, мания — любовь, сильное пристрастие, страсть писать и описывать, ну и чем это плохо? Разве любовь может иметь негативный смысл? Особенно, если это любовь к письму, любовь к изложению своих мыслей, чувств, эмоций. Если это страсть к ведению дневников, которых целая кипа. Привычка писать письма на десяти страницах. Вести путевые заметки. И пусть хоть один писатель, знаменитый или нет, скажет, что такой страсти у него нет! Но ему разрешено, у него корочки, а у Ларичевой корочек нет, ей не разрешено. Пошла вон.
Система ограничила свободу мысли, свободу письма, свободу слова. То есть формально такую свободу объявили. А на деле никто оказался не готов. “Мы тебе доверяем. Вот тебе удостоверение. Все остальные — графоманы. Что они там думают? Что пишут? Что, кроме антисоветчины, могут написать? Запретить! А если пишут — в психушку. Графоман — это шизофреник”.
С легкой руки карикатуриста Ефимова в старом “Огоньке” графоман изображался лохматым безумцем с вытаращенными глазами, банкой с чернилами и брызжущей ими ручкой. Толстые словари соцреализма определяли эту страсть как болезненную. В фильмах положительный герой только работает. Он годами не пишет письма матери в деревню. Этот хороший забывчивый человек то и дело встречается в литературе, ну, просто штампом стал. Даже журналист в фильме “Журналист” ничего не пишет, а только смотрит да болтает. Таков советский герой. Многие из окончивших факультет журналистики МГУ ничего не пишут. Потому что профессия человека и его страсть редко совпадают. А ведь язык совершенствуется только в письменности, а все остальное — “ненормативная лексика”.
В русской классической литературе герои пишут по два-три письма в день! В мировой литературе есть целые романы в письмах. Без графомании это невозможно. А в советской литературе ни одного романа в письмах, потому что такое невозможно в принципе, запрещено.
Пушкин сообщил в письме к Вяземскому, что написал за день сказку в три тысячи строк. Можно ли столько написать, не будучи графоманом, да еще вслед, в тот же день, сообщить об этом в письме? Ведь он благодаря этой страстности, пассионарности пера и стал гением литературы. Талант — конечно. Но костер таланта тоже должен питаться чем-то, чтобы пылать. Вот такой вот страстью! “Пылать” и “пылкость” — слова от одного корня.