Загадочно лицо героини, неуловимо стареющее на глазах, либо молодое, освещенное светом страсти, мечтательное. В потоке выражений невозможно понять — красота ли, уродство? Это естество иноземки, которое брезжит через кожу, как свет через ставни. Сокуров сделал весьма точный выбор актрисы на главную роль. В ее облике проступают причины историй всех измен, всех любовных сцен. В такт историям меняется непостижимое и призрачное лицо! Сначала душная семейная постель, рядом некто скучный и жирненький. Затем сверкающий луг, лошади, зелень и солнце, рядом — некто божественный. Взрыв свободы и начало конца. Устоять против этого невозможно! Закономерно продолжение как скачущее сиденье кареты… Там нет даже объятий, только судорожная ласка любовника, скрытого пышными юбками…
Цветок в лицо. Ад одиночества. Яд беспощадный.
Сначала умоляют ее… Потом умоляет она…
Героиня не статистка. Сперва она лишь принимает в себя, поглощает идущую извне энергию, затем сама становится ее носителем и излучателем. Поток страстей захватывает и уносит, кружит и порабощает. Ведь женщина. Без наслаждения для нее все бессмысленно.
Нравственность не внешнего, а внутреннего “я” — основное, поэтому так необязательны и торговец, и деньги, и вообще все вещественное… Гибель не из-за денег, а потому, что была непонятна, вызывающа. Но при этом для себя глубоко естественна. Быть хорошей для других — значит самой с ума сойти. И так — нельзя, и так — невозможно… Только и остается — молиться. Молиться и нам неистово — спаси и сохрани! — за всех нас, грешных, и за нее, грешницу, за всех, кто ищет и не находит, кто находит, но гибнет…
У Тарковского есть неизменный фон, имеющий и самостоятельное, и попутное, косвенное, значение. Это вода. Капли, струи, потоки, волшебство течения и неподвижная стеклянность. От гибельных пространств мыслящего Океана до сорной аквариумности Соляриса.
У Сокурова в “Спаси и сохрани” тоже есть фон, среда, в которую погружено происходящее — воздух. Он то купает героиню в солнце, то душит перовой вьюгой, сначала из подушек, потом из неба… В сцене агонии воздух — тугой смертельный ветер. Противоестественна смерть сама по себе, а ветер подчеркивает это — Эмма умирает не дома, кровать стоит в царстве Стикса, в некой пространственной дыре, вне всяких стен и вне пределов понимания — в черном поле, под черным небом, где дует черный ветер… И это настоящий конец, ничто.
Неизменный фон цветовой и звуковой, есть особый тон жары и холода, всегда говор и музыка, шелест и шум, и все сливается в грозный чудесный гул, не разлагаемый на элементы, поэтому его надо впивать целиком, широко открыв рот и глубоко дыша. Не по слову, а по смыслу, по интонации, не разумом, но как-нибудь кожей ощутить и погрузиться в напряженное поле многовольтной души. Ведь это она дала нам возможность содрогнуться от жалости и взмолиться…”
Написала нечто из чужой области, написала про кино, потому что боялась писать о себе, как учил Губернаторов. Так обычно начинают скользкий разговор “про одну подругу”… Но это было уловкой, чтоб загрузить себя после Батогова и попусту не реветь. И вовсе не об Эмме она хотела сказать, а о себе, только боялась сделать это открыто… Ждала реакции? Да никакой реакции ни у кого, а кому это надо? И очень хорошо, потому что она теперь застыла в одной позе и притихла. Пусть в не очень удобной позе, но все-таки боль слабее… О, не трогали бы… Но разве от проницательного взора Нездешнего что-нибудь укроешь?
— Непохоже, что это вы написали, — сказал он, роясь в каких-то разбухших папках. — Прыгнули себе через голову?
Экономистки навострили уши, пытаясь запеленговать любовное подполье. Ларичева раньше избегала что-то при них говорить, потому что после обработки и раздувания у них получались вывернутые наизнанку результаты, которые и становились потом руководством к действию и эталоном оценок… А тут ей стало все равно. Она стала привыкать, что скромный Нездешний, на вид полная тряпка половая, на самом деле совсем другой. И не обязательно он терпит издевки экономисток, перебирающих ему кости в его же присутствии, чаще всего он просто не слышит их, вот в чем дело. Он слышит просто звуковые колебания, не вникая в смысл, которого там нет. Он думает о чем-то своем. А они, изощряясь до сладкой слюнки, хотят пнуть его побольнее. И никто не подозревает, что он такой помощник вселенский, немой рыцарь, спас — и исчез.
— Почему непохоже? Все про любовь, — обронила Ларичева, щелкая по клавишам “Искры” и по нервам соглядатаев.
— В вашей статье больше о смерти, чем о любви, — заработал открытым текстом Нездешний. — Но чем это вызвано? Разве Флобер виноват? Вы-то что так вскинулись?
— Я вскинулась потому… — она поискала папку с оборудованием и нашла. — Потому, что жить любовью нельзя. Расплата приходит слишком быстро. Так что я бросаю писать…
НАСЛАЖДЕНИЕ ИЛИ ПЫТКА. КОНЕЦ ГРАФОМАНИИ
— А что, собственно, случилось? — Поправлен галстук.