Читаем графоманка полностью

В действительности она стремилась к чему-то другому, гораздо большему, да пролетела мимо кассы, после чего ей ничего не оставалось, как присоединиться к простым смертным. Вот бушующее лето, жара, река, можно сказать, редкое стечение обстоятельств в смысле шашлыков и мужей, все удовольствия сразу, но пока все живут полной жизнью, может, даже групповой, Ларичева лежит под деревом отдельно и о чем-то мечтает, о какой-то другой жизни. В прошлое она улетит или в будущее, это не так важно, главное, она опять не участвует в процессе. И ее современники ее великодушно прощают.

Но кто виноват больше — Ларичева или ее современники? Это еще вопрос, бо-о-ольшой такой, и нешуточный.

А все почему? Потому что внутренне Ларичева отказалась от себя пишущей. Она, пламенный пассионарий своего ремесла, она вдруг сказала небу, что отказывается! И небо опять дало ей понять, что так нельзя. Ларичева, грешным делом, может подумать, что рука ее порезана, чтоб не писать. Но какой смысл ранить ей руку, если она и так уж бросила? Непонятно. Возможно, это был ей намек не на ее смирение, а наоборот? Ведь она уже напросила однажды чужой боли не по силам и получила ее, а здесь не то же ли самое? Ведь пораненная рука должна бы ей сказать и другое — не бери на себя слишком много, Ларичева, не твое дело судьбы вершить, судьба твоя уж решена, ты лишь прислушаться должна. Тебя направили и подтолкнули, ты догадалась и пошла, все остальное дело не твое. А ты талант зарыла в землю вместе с тяпкой и думаешь судьбу перехитрить! Все твои беды только частности, мелкие остановки по стержневому тракту. Надо же отличать, Ларичева, конкретное и общее, детальное и генеральное. Но где тебе увидеть мокрыми от слез глазами, туманится в глазах, сиреневый туман над нами проплывает, где тебе, слабая женщина, понять мироздание, ты, мелкий общественный деятель в эпоху Забугиной…

Однажды после второго декрета Ларичева поехала в командировку в город юности. Если б не город юности, никакой обмен опыта был бы невозможен. А так даже невозможное стало возможным.

Ларичева колыхалась в жарком автобусе и думала, что при здешнем техобеспечении все вопросы сортировки сошли к нулю, а вот у нее дома сортировщицы сломали сортировочный агрегат за много тысяч, как луддиты какие. И опять все вручную пошло, и опять недельные завалы. Ну, где тут техпрогресс искать, в каком углу? Можно посадить в тюрьму сортировщиц, но останется начальник филиала, который, вроде, не виноват. Но он сам такой мешок, что… Ой, вон тот человек… В параллельном трамвае человек ехал в ту же сторону! Похож на Латыпова.

Ведь это он… Или очень похож. Ларичева стала биться в автобусе, как щука в проруби, всех растолкала и выпала в кипящую толпу. Она перебежала дорогу, вскочила в трамвай.

Латыпов смотрел на нее без выражения. Не помнит!

Ларичева безобразно покраснела и не знала, что делать. Вышла, стала ходить по остановке, качаясь от горя. Оказалось, вышла не одна. Он подошел, взял ее за плечи: “Привет?” И сразу стала Ларичева маленькой глупой студенточкой.

Они пошли вдоль проспекта, залитого солнцем, как когда-то ходил он с той красоткой с вишневым ртом, и Ларичева часто смотрела им вслед. Они шли — оба в черных брючных костюмах, в черных очках стрекозиных, оба высокие и тонкие, обдуваемые весенними ветрами… Говорят, они и женились так же экзотично — в белых брюках и рубахах поверх, только у нее за ухом цветок. И из загса на пароход, где и происходила свадьба. Ах, эта свадьба, свадьба, свадьба пела и плясала, а Ларичева нет: ее забрали из роддома с ребенком, и ладно. Потом она как видела процессии в цветах, так начинала шмыгать и моргать.

Вошли прямо с проспекта в антикварную дверь — Латыпов открыл ее своим ключом. Это была комната с тяжелыми шторами и подсвеченным двестилитровым аквариумом.

— Что это?

— Комната смотрителя музея.

— А где музей?

— Через стенку.

Сели в волшебный угловой диван пить легкое вино с зеленой дыней. Ларичева таращилась на большую вздыбленную тахту — он перехватил взгляд, смущенно бросил туда плед, прикрыл красноречиво скомканные простыни.

— Ты водишь сюда своих подружек? — простодушно спросила Ларичева.

— У меня своя жизнь, — заметил Латыпов, — она состоит не только из подружек. Просто в данный момент данное помещение свободно. Или ты предпочитаешь сквер от слова “скверно”?

— Нет, но если сюда войдет смотритель, а мы тут с тобой лежим…

— Лежим? Смотри-ка! В институте ты, кажется, была самым синим чулком.

— Да я и сейчас не лучше. Но в институте я тебя боготворила. И ее, потому что ее боготворил ты. Поэтому ничего нельзя было. А сейчас еще больше нельзя…

— Но почему? — Институтский бог щурился, чуя приключение.

— Тебе не надо. Даже когда тебе было надо — и то не бросался. Она тебя унижала, а ты, ты бледнел и ничего не требовал. И когда порезал руку — особенно… И когда на поле она пошла к тебе с платочком…

— Ты и это помнишь? С ума сойти. Неужели это было так очевидно?

— Да уж. И как не помнить, если я рехнулась с горя. Ты для меня был потерян, но ты-то, ты зато был счастлив…

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже