Муж Ларичевой каждый раз уходил куда-то грабить склады, а так как ближние все разграбили, он рыскал по пригородам, возвращался все реже и реже. Однажды он принес много железных баночек, сильно заржавленных. Их открыли, стали есть и не могли понять, из чего сделано — то ли рыба, то ли мясо, то ли грибное чего. Выковыривали твердое черненькое, а остальное было сытное, как холодец. И вот муж принес им полмешка сахару. Сахар был грязный, пополам с песком, но все равно удача. Муж хотел унести, а мальчик соседский взял и поджег мешок то ли спиртовкой, то ли зажигалкой. Мешок пластиковый вздохнул дырой и сахар выскользнул в глубокую лужу. “Убью”, — остервенела Ларичева, но не догнала его.
Оглянувшись, она увидела, что все ее дети, муж и еще старуха черпают пригоршнями из сладкой густой лужи. Не было больше чего пить. Не было уже ничего, даже воздуха. Не было ничего, кроме старых кинопроекторов, которые, стрекоча, без музыки и слов, но показывали старую жизнь, когда еще был последний правитель Суров. После Сурова уже никого не было. Пробирался боком лысый киномеханик с искаженным лицом, тоже в лохмотьях, крутил ручку. Кто мог, сбегались смотреть, но держались не кучно, а так, прятались в рухляди кто где. Казалось, киномеханик крутит пленку себе. На стенку сарая за неимением другого.
Ларичева боялась вспоминать и смотреть кино. Она все время боялась, что будет еще хуже, а дочка говорила — что тут бояться, видишь, как все плохо, а мы еще живые. Потом дочка шла домой в сарай и доставала мешок с рукописями. Она убирала под кулек лохматые в колтунах волосы — Ларичева знала, их теперь не расчесать, остричь придется — и начинала смотреть буквы. Весь город давно буквы забыл, и Ларичева забыла, это все от газа, который копился в домах. А дочка помнила буквы и, водя по листам грязным пальцем, читала истории, которые Ларичева придумала когда-то. Листы были перепутаны, дочка всякий раз пыталась разложить по порядку, но быстро засыпала и, комкая пачки, Ларичева прятала их в мешок до другого раза. И сама ложилась поближе к двери, чтобы первой услышать и увидеть, если что плохое. Взревел грузовик, и она выползла посмотреть, много ли задавленных. И стояла, и озиралась, как трепаная ворона, и, наконец, совсем открыла глаза…
На рассвете стали в какое-то село въезжать, все оживились, что скоро конец бултыханьям. Но автобус взревел и пошел юзом, дорога в гору была горбатая и в жидкой слякоти. Народ закричал так тошнотно: “Ы-ы-ы…”
— Останавливай, — кричали шоферу, — …мать.
— Не могу! — кричал шофер. — Навернемся.
— Едь! — кричали, — …мать.
— Нет, нельзя, навернемся…
Тогда все заткнули рты и вцепились покрепче. Автобус езгал, как сало по сковородке. Все позеленели в свете нового дня…
Наконец колеса вынесло на обочину пашни и дело пошло на жизнь. А шофер пошел за проводником и долго не возвращался. Пришел и сжевал три папиросы подряд. Пришел проводник и автобус потюпкал к болоту. Ясное дело, прямо в топи машину не выведешь, остановили в лесу на извилистой двойной тропке, все выпали, как пьяные в рассвет и, дрожа похмелкой, дождем и ужасом пережитой смерти, приготовились ломить на болото. Самые бывалые перекусили, а такие, как Ларичева, просто дергались без толку и нервно мяли свои оклунки. Ларичева уже хотела обратно, хотя кузькину мать еще не видала. Толпа потоковала и порыпела на проводника, после чего он согласился за бутылку идти показывать ягоды.
Идти за проводником было невозможно. Бурелом стоял стеной. Его приходилось перепрыгивать, обходить и то нежелательно, можно было отстать. Пока лезешь вверх по бревнам, они рушатся. А если не рушатся, так рушишься ты.
Отдельные язвы зароптали, что болото как-то странно расположено, они видали хорошие места и без бурелома. Проводник тут же стал кричать, что он у волка в ж… видал всю эту затею. Замолчали. Бурелом одолевали часа два, запалились порядочно, а у Ларичевой так вообще глаза были навыкате. Она так пласталась по этим слегам, что пот начал ее резать, как кислота, дыхание тарахтело и то с перебоями. Сначала она блеющим голосом просила кого-то подождать, а потом вообще замолчала, только всхлипывала. Все равно ее никто не слышал, все сопели, шипели, хрипели, хрюкали, матерились, стонали… Стоял только хряск, топот и человеческий вой.
Выйдя на прогалину, проводник сказал — “можно попить, через десять метров болото”. Все упали как подкошенные, брюхом в землю, а все-таки было сыровато, но никто ничего. Лежа поели и двинули дальше. Все стали красные, как раки, а Ларичева как самая рядовая и неопытная посмела сказать, мол, а зачем уж так? Но на нее посмотрели как на ненормальную. Она не успела ни на кого обидеться, потому что стало много канав с водой, наступать велели только на пучки травы около стволов, а их было гораздо меньше, чем воды. Она пыталась ногами в тяжелых литых сапогах попасть хоть куда-то, но промахнулась раньше всех. Вода стала заливать в сапог, который тут же стал отделяться от ноги.
— Мама родная, — вспомнила Ларичева. — А-а!..