Да, женские байки она записывала. Чисто мужские дела — еще никогда. А “курица не птица, баба не человек…” Ларичева, когда начала писать, не знала, что писать ей нельзя. Она вела себя естественно… “А все-таки я буду сильной, Глухой к обидам и двужильной, Не на трибуне тары-бары, А на бумаге мемуары… Да, независимо от моды Я воссоздам вот эти годы — Безжалостно. Сердечно. Сухо… Я БУДУ ЧЕСТНАЯ СТАРУХА”…
“Храни Вас Бог, технократ Батогов. И Вашу насовсем больную сестру. И Ваших детей вдали от Вас. И Вашу тайную женщину из Иркутска… И Вашего ученика Нездешнего, без которого не войти к Вам, как без ключа…”
…Батогов всегда уезжал из Москвы второпях, потому что стремился выжать из командировки максимум. А тут выскочил из главка, и впереди четыре часа до поезда. В голове полное замыкание, идти никуда не хотелось, только вот есть хотелось. Но тяжко искать ресторан и стоять в очереди… И зашел он под темные своды крошечного кафе недалеко от ЦУМа, наполовину стоячего, наполовину сидячего, а там одни бутерброды и какао. Он спросил, нет ли чего горячего. Переглянулись работники общепита и в голос сказали, что да, вообще-то, у них было блюдо чохахбили, но кончилось, скоро закрывать, товарищ. Они переговаривались, а он смотрел в сторону, не слушал дальше, он другого ответа и не ждал. Он думал — ну, и пойду на вокзал, если так. В конце концов, линию для автоматической сортировки грузов закупил, и первая партия уже пошла в филиалы, ну, если кончатся лимиты, можно перекинуть на начало того года. Договора уж не сорвут, начальник главка полностью “за”. Потом машинально взял бутылку сухого и бутерброды, сел за столик к одиноко маячившей фигуре и налил ей того же, что и себе.
Он потом никак не мог вспомнить, с чего начался разговор. Может, с того, что она не любит сухое? Потом еще бутылку взял, работники осведомились, сколько порций чахохбили он хочет, он ответил — все. Он протер глаза — женщина русая, с прядью, глаза усталые вприщур, коричневая дубленка — а руки большие, с венами, не дамские такие руки. Он поэтому и постеснялся спросить про работу, а она догадалась, сказала — художник-керамист, мастер по гжели.
Они не пытались друг друга ни кадрить, ни уесть, как это бывает при случайных знакомствах. В момент встречи это были два замотанных до смерти человека, привыкших жить в узде и мало что знающих, кроме нее. А потом стали по-английски говорить и надо же — он, никогда ничем не козырявший, вдруг впал в такой щенячий азарт. Когда, наконец, принесли мясо, они уже выяснили, что он закупил линию, а она сдала на базу новую экспериментальную партию посуды и, стало быть, есть повод. Когда же их вежливо выдворили по причине закрытия, они опомнились и поехали на вокзал. Но странно — его поезд уже ушел, а ее поезд был утром и не с того вокзала. Тогда они сели в зале ожидания и стали разговаривать. И чем больше говорили, тем острей ощущали, что надо быстрей, быстрей все высказать. Не расстегивать пуговицы, не комнату искать, а просто так, сидеть и говорить.
Два узких профессионала, один технарь, другой человек искусства — и вот такое жадное общение до пересыханья горла.
Был мокрый снег, под светлыми ночными сводами чужих подземных переходов пол на вокзале и лестницы переходов в слякоти, и высветлялись за окном сонные московские дома. Он сказал, что они вопреки всему счастливые люди. Оба женатые, такое дело.
Он посадил ее на поезд, потом вспомнил, что ни фамилию не спросил, ничего. И она там, в окне, поняла, отчего он заметался.
Он увидел, что поезд с его стороны подходит к перрону, и газетой об жестяную табличку щелкнул. А она успела на билете своем город показать и сверху фамилию свою жуткую правительственную написала.
Ведь он никогда ни с кем так не знакомился, у него не было опыта сразу все записать, запротоколировать, потом уж чего-то… У него в тот момент одно было в голове: негодяй.
“Почему?” — закричала Ларичева. — “Неизвестно, — ответил Нездешний, — иногда ощущение вины такое сильное, что не позволяет анализировать. Поскольку боль. У меня тоже сейчас такое ощущение. Я первой Вам говорю эту историю, больше, кроме меня, ее никто не знает. Ну, и самого Батогова, конечно”.
На улице было темно, фиолетовые сумерки застыли, словно мерзлые чернила. В ванной привычно хлестала вода, бурля в тазике с бельем. В кресле под сводами своих причудливых снов обреченно спала Ларичева с наушниками на голове, и брови застыли горестной крышей. Из детской вышел сынок, прошлепал босиком до кресла, стал дергать Ларичеву за юбку. А из кухни пришла дочка и, пошушукав ему на ухо смешное, дала печенюшку. Они долго что-то делали на кухне, а потом перешли в ванную. Но Ларичева как будто почуяла, что есть угроза выполосканному белью, и встала. И не зря. Войдя, она увидела, что сыночек увлеченно сыплет в многострадальный тазик большую пачку импортного порошка. И отмахивается, и чихает… Хорошо, хоть не всю высыпал…
ПУСКАЙ ЗУБЫ ВЫПАДУТ