Степан ошалел еще больше. Широкий, глубокий шрам заалел. Ну, жук, ну, жук навозный, вокруг пальца, можно сказать, обвел, и так обвел, что куда ни кинь – везде клин. Обустройство участков – дело нудное и муторное, от которого мужики всегда старались отбояриться. Кому же охота сразу после выхода из тайги снова отправляться туда, ставить лабазы, ладить избушки и получать за все это копейки. Не денежней была и колка дров, кланяешься с колуном целый день, а когда приходишь в контору расписываться в ведомости, то на цифру даже глядеть не хочется. Обычно на обустройство участков и на колку дров посылали провинившихся, как говорили сами мужики, штрафную роту. За Степаном никаких грехов не водилось, кроме одного… В эту минуту представилась ему крупная пережогинская рука, сжатая в крепкий кулак. Достала. Степану хотелось схватить Коптюгина за грудки, тряхнуть как следует и заорать. Но он вспомнил о Величко, вспомнил его ровный голос, внимательный взгляд и промолчал. Черт с ним, с Коптюгиным, пусть потешится, выслуживаясь перед Пережогиным. Он, Степан, потерпит, ведь ему обязательно помогут. Успокоенный своей мыслью, он молча усмехнулся, глядя на замершего в ожидании Коптюгина и замечая, как у директора поднялись и неподвижно застыли белесые, поросячьи брови.
– Ладно, пойду дрова колоть.
Огромная гора толстых березовых и сосновых чурок конусом высилась недалеко от сруба будущего склада. Нарезали их еще по осени, за зиму чурки завалило снегом, и издали казалось, что на отшибе за деревней, сама по себе, выросла гора. Степан, бросив колун на землю, потоптался у ее подножия, покурил и – крути не крути, а дело надо делать – взялся за работу. В последние дни подступило тепло, снег на чурках начал подтаивать, они отмякали, становились волглыми и кололись худо. Но Степан постепенно входил в раж и пластал их с такой силой и так торопливо, словно за ним гнались. Рукавицы сбросил, и его широкие ладони к обеду уже горели от толстого и гладкого березового топорища. Всю свою ярость, какая бурлила в нем, не находя выхода, он вкладывал в широкие и тяжкие удары колуном по чуркам. Иные из них расхлестывал с одного маху, поленья, переворачиваясь, далеко отлетали в сторону, глухо шмякались в подопревший снег. Пот густо выбрызгивал из-под шапки и щипал глаза, время от времени Степан смахивал его рукавом фуфайки, а он выбрызгивал снова, нутряной, соленый. Взлетал над головой тяжелый колун, хрякали, разваливаясь, чурки, росла на глазах, телесно белела куча поленьев, а яростный напор не иссякал, он был слишком велик и не мог выплеснуться даже на такой тяжелой работе. То спокойствие и та уверенность, с какими он ушел из коптюгинского кабинета, теперь начинали прокручиваться, пробуксовывать, словно машинные колеса в грязи. И все чаще выплывал, тревожил вопрос: а помогут ли? Не рано ли безоглядно поверил он инструктору Величко? И еще одно давило, тянуло за душу: невидный, но явственно ощутимый клин упорно врезался между ним и Лизой, расталкивая их в разные стороны, как расталкивает он крепкую, закоряженную чурку. Внешне это почти ни в чем не выражалось, но подспудно зрело и томило. И они оба это понимали. Пытаясь вышибить клин, пытаясь вернуть то прежнее состояние, когда руки лежали в руках и когда не надо было ничего объяснять, Степан решился и обо всем рассказал Лизе, надеясь, что она его поймет. Не поняла:
– Степа, брось, не связывайся, видишь, как Коптюгин тебя прижал, дрова вон послал колоть, а дальше еще хуже будет. Зачем?
Получалось, что они говорили на разных языках. Хотя нет, не так. Степан прекрасно понимал, чего хочет Лиза. Она хочет прежнего спокойствия, когда руки лежат в руках, когда рядом сопит в кроватке Васька и когда от нового, наступающего дня не ждешь никаких тревог, а твердо знаешь, что и тот, новый день, будет таким же спокойным, как и сегодняшний. Но Степан из этого круга вырывался, потому что там, за этим кругом, был Пережогин, была изуродованная тайга, был вертолетный рев и мутный, замерзающий взгляд застреленной Подруги. Слишком далеко зашло дело, и слишком по-иному стал смотреть Степан на окружающую жизнь, чтобы все это забыть.
Колун врубался в дерево, дерево глухо отзывалось и раскалывалось. Но работа не приносила облегчения, не вышибала мысли своей усталостью, наоборот, они становились еще тревожней. Степан вкалывал без перекуров, как машина. Занятый работой и своими мыслями, он даже не заметил, когда подошел Шнырь, и увидел его лишь после того, как тот заговорил:
– Ну, Берестов, даешь стране топлива. На фотокарточку пора сниматься, на Доску почета в красном уголке повесят, как самого передового и сознательного… – Шнырь захихикал. – Сколько тебе кусков отвалить пообещали?
Степан с размаху воткнул колун в чурку и перевел дух. Шнырь деловито уложил поленья рядком, уселся на них и вытащил папиросы. В глазах у него светилось нескрываемое любопытство, проскальзывало что-то новое, такое, чего Степан за ним еще ни разу не наблюдал.
– Да ты садись, Берестов, садись, перекури, а то вон как раскалился, плюнь на лоб – зашипит.