В сущности, не так-то их и много, этих жемчужин, просто несколько нитей блестящих бус. Если как следует разобраться, этот жемчуг плохо вяжется с легендами, которые пустили по свету болтуны про бесценный дар любви убитого великого князя, которым он украсил шею и плечи знаменитой танцовщицы. Довольно старомодное ожерелье, не очень длинная нитка жемчуга, но все жемчужины ровные, одинаковые, как на подбор. Три перстня, пара серег с поразительно крупными идеально правильной формы жемчужинами — все украшения уютно покоились и дремали в своих маленьких бархатных постелях. От света фонарика на жемчуге вспыхивали сонные искорки. Со множеством предосторожностей Гайгерн левой рукой в перчатке вынул украшения из футляров и опустил в карман пижамы. Ему было просто смешно, что он нашел жемчуг с такой легкостью: ожерелье просто лежало на своем месте, вот и все. Он ощутил легкое разочарование и даже недовольство, а также усталость после огромного напряжения и неимоверных усилий, которые, как оказалось, были излишними. С минуту он колебался: не лучше ли просто взять да и выйти из номера в коридор через дверь? «Может быть, дамочки и дверь забыли запереть?» — подумал он с недоверчивой улыбкой, которая расплывалась по его лицу с той минуты, когда он увидел жемчуг и уставился на него с глупым и ребячески восторженным видом.
Но дверь в коридор была заперта. За ней слышалось гудение лифта, потом — звяк! — звенела его сетчатая железная дверь: номер Грузинской был расположен наискось против лифта. Гайгерн опустился в кресло, он хотел собраться с силами, прежде чем двинуться в обратный путь. Ему зверски хотелось курить, но курить было нельзя — запах дыма мог навести на его след. Он был осторожен, как дикарь, который свято соблюдает свои табу. Он думал сразу о множестве вещей, но яснее всего была мысль о шкафе, где в доме отца хранилось оружие. На самой верхней полке там стояли большие жестяные банки с герцеговинским табаком. В каждую банку старый барон раз в три дня клал кусочек моркови. Гайгерн мысленно вернулся к этому сладковатому острому аромату, пробежал по стертым ступеням лестницы в Риде, потом на какое-то неизмеримое мгновение очутился в блиндаже, где он, семнадцатилетний доброволец, когда-то лежал в укромном уголке и курил. Без снисхождения он вернулся из воспоминаний к своему теперешнему предприятию. «Ап, Фликс! Не спать! А ну-ка, вперед!» — скомандовал он себе. Он нередко выдумывал разные прозвища, подбадривая себя, ласково уговаривая, хваля или, наоборот, браня свои руки и ноги. «Ах ты, паршивец, — обругал он свой пораненный палец, по-прежнему кровоточащий и липкий. — Не пора ли перестать?» Зато ноги похлопал ладонью, точно лошадь по холке, и похвалил: «Молодцы, лошадки, отличные, добрые лошадки. Ап, Фликс!»
Он вынырнул из запаха лавров, высунулся на балкон, принюхиваясь, досыта надышался неизъяснимым мартовским берлинским воздухом — пахло бензином и сыростью садов Тиргартена, но с самой первой секунды, когда он отодвинул край слегка надутой сквозняком занавески, он заметил, что что-то было не так, как должно было быть. И лишь чуть позже до его сознания дошло, что его лицо и весь он теперь были озарены ярким светом, которого раньше на балконе не было. Он увидел блики света на синем шелке своей пижамы и инстинктивно отпрянул назад, в темноту комнаты, словно зверь, который, чутко принюхавшись, ускользает с края лесной поляны в лесную тьму. Он стоял глубоко дыша и выжидал. Теперь тиканье двух часов было слышно необычайно отчетливо, потом где-то далеко-далеко в большом городе одиноко, очень одиноко пробили башенные часы — одиннадцать. Стена дома на противоположной стороне улицы то ярко освещалась, то исчезала в темноте, подмигивала, показывала какие-то фокусы.
— Черт знает что! — пробормотал Гайгерн и вышел на балкон, на сей раз не прячась, держась, как хозяин, как будто это он жил в 68-м номере.