«…Голяков позвонил, и по тону его стало понятным: случилось из ряда вон выходящее. У меня, признаюсь, дрогнуло сердце… В самом деле случилось: младший сержант Новиков, один из самых дисциплинированных командиров, стрелял по немцам, бил по их мотоциклу, по их территории. По тогдашним временам и по той обстановке это было подсудное дело… Не знаю, что меня удержало от написания в округ срочного донесения. Что теперь выдумывать!.. Не знаю — и всё. Решил: лично подъеду и разберусь на месте… В общем, не поднялась рука на такого сержанта — уж больно хорош был, чист, во всех смыслах чист… Пришлось мне в эту ночь дважды поднимать с постели начальника пограничных войск округа — первый раз просить санкцию на возвращение Богданьского домой, в Польшу, второй — согласиться с моим решением не судить Новикова. Генерал не стал возражать…»
Иванов нервно ходил по канцелярии, сцепив челюсти и коротко размахивая руками, гневный, неузнаваемо постаревший за одну ночь. Было светло от «семилинейки» с протертым стеклом, даже излишне светло, и резкая тень старшего лейтенанта перемещалась по стене неестественно чётко.
— Ну, Новиков, подсёк ты меня. Под корень срубил… Ты хоть понимаешь, чёрт возьми, что натворил?!.
Новиков стоял навытяжку.
— Так точно.
— Ни хрена ты не понимаешь… Было бы соображение, не натворил бы глупостей. А ещё грамотный, учитель. Чему ты их мог научить, детей?
— Простите, товарищ старший лейтенант, моё прошлое к делу не относится.
— Подсудное дело. Сам в тюрьму напросился… Я бы ещё понимал — кто другой… Но ты…
— Они первые. Я не начинал.
— Сколько раз говорено: не поддаваться на провокации! Приказы надо выполнять безоговорочно. Кроме явно преступных. Это тебе известно?
— Так точно.
— Получается, что я отдавал явно преступный приказ.
— Никак нет.
— Значит, стрелял ты сознательно.
— Так точно.
— Ну, знаешь! — Иванов присел на койку. — Заладил, как попугай. У тебя здесь все в порядке? — постучал себя по лбу.
— Всё в порядке.
— Да очнись же ты, парень. Несешь всякий вздор. Таким манером недолго себя потерять. — На припухшем от комариных укусов, тощем, с отросшей за ночь щетиной лице старшего лейтенанта читались недоумение и усталость.
Новиков смутно понимал себя, еще меньше доходили до сознания слова Иванова. Смертельно хотелось спать. Ничего больше. Спать, залечь на койку вниз лицом, как привык спать после ночной службы. И что бы ни говорил старший лейтенант, в каких бы ни обвинял грехах и ни грозил трибуналом — все потом, после сна. Ну, стрелял и стрелял. Ну, предадут суду, пускай.
С трудом поднял тяжелую голову:
— Двух смертей не бывает, товарищ старший лейтенант.
Иванов лскочил как ужаленный:
— Чушь какая! Соображаешь, что несёшь?
— Так точно.
— Попугай ты и есть.
В сердцах Иванов сдёрнул с окна солдатское одеяло, задул лампу и толкнул обе створки с такой резкостью, что они, спружинив, снова захлопнулись, дребезжа стеклами.
— Открой, дышать нечем.
— Есть открыть.
В канцелярию вливался синий рассвет. Волглый речной воздух вытеснял застойный прокуренный дух, напитавший всю комнату — от пола до потолка, ветер прошелестел листками откидного календаря на столе.
Кто-то протопал от склада с боеприпасами.
На станции Дубица, за заставскими строениями, отфыркивался и сопел паровоз.
— Товарняк, — неизвестно к чему сказал Иванов.
Потом паровоз взревел, часто и шумно задышал и тронулся с места. Было слышно, как, набирая скорость, состав удаляется к Бресту, взревывая и грохоча.
— Ушёл, — опять же непонятно обронил Иванов.
Новиков продолжал в бездумье стоять у края письменного стола, возле вешалки, на которую старший лейтенант повесил брезентовый плащ с вывернутым наизнанку правым рукавом. На душе было пусто. Он рассеянно взглянул на быстро вошедшего в канцелярию Голякова, привычно выпрямил в коленках ноги, но тут же ослабил их — ноги гудели, тяжёлые, будто приросли к дощатому полу.
— Что за стрельба была? — спросил Голяков. — На вашем участке?
— На моём. — Иванов механически раздвинул матерчатые шторки над схемой участка.
— Немцы?
— Начали они.
— Потом?
— Мы… Мы ответили.