Опять крики, маленький усохший кулачок грозит неизвестно кому, и спасительный приход Сережи со шприцем.
С того дня музыка стала раздражать Балюню, пластинки пылились на этажерке и не щелкали волшебные замки на чемоданчике-футляре.
Маша совершенно не знала, чем себя занять. В комнате было чисто, по-советски называемые в коммунальных квартирах «места общего пользования» уже лет десять убирала за небольшую плату дворничиха тетя Валя, готовить было незачем — сама она хватала что-нибудь на ходу, а Балюня упорно отказывалась от горячего. Она все больше времени дремала, но почему-то работать Маше не удавалось, вообще ни на чем нельзя было сосредоточиться. Она стала покупать глянцевые женские журналы и могла читать их по нескольку раз, потому что ничего не застревало в голове и при повторном чтении еле-еле маячило в сознании как нечто отдаленно знакомое. Постепенно она настолько отупела, что, прочитав все дважды и решив непременные сканворды, послушно заполняла идиотские тесты и анкеты и скрупулезно подсчитывала очки, чтобы получить потом невнятное пророчество в духе «дорога дальняя, казенный дом». Можно было негромко включать телевизор или на худой конец радио, но это казалось бестактным, даже кощунственным: Балюня уже не понимает, значит, ее вообще позволено игнорировать, будто ее уже нет… Впрочем, сознание не совсем покинуло Балюню, порой она принималась рассуждать и вполне трезво, а иногда вдруг вспоминала каких-то людей или события, как правило давние. Однажды без всякого внешнего толчка она спросила Машу:
— А помнишь, был у тебя поклонник, все в Лунёве к нам приходил, ты еще девочка совсем была, рыжеватый такой и имя какое-то странное? Чем он нынче занят, жив-здоров?
Вот тебе на! Все на свете путает — и вдруг всплыло!
Действительно, ухаживал за ней сын соседских дачников Лаврентий, Лаврик. Имя ему дали в честь «верного друга и соратника» вождя, но не успел он научиться его произносить, как Берия «вышел из доверия», и родители наверняка горько раскаивались в своем верноподданническом порыве. На следующее лето они уже не жили в Лунёве, и Маша ничего о взрослой жизни Лаврика не знала, о чем и поведала Балюне. И тут неожиданно открылсь семейная тайна:
— Когда ты родилась, я очень хотела назвать тебя Ариадной, но мама твоя запротестовала, уперлась: Машенька, и все тут. Говорила, мол, уменьшительное, что ли, Ада будет? — нет, никогда…
Балюня задремала, утомленная длинной связной беседой, а Маша тупо сидела в кресле, лениво шевеля спицами. По совету Надюши она начала вязать большую шаль, вспомнив уроки все той же Балюни, научившейся ажурной вязке еще в детстве и в голодном военном Ржеве менявшей свои необыкновенные салфетки и шали на муку. Балюня рассказывала, что монашки под Ржевом вязали платки девушкам в приданое, но ее рисунки ценились больше.
Значит, она могла бы зваться Ариадной. Ариадной Александровной. Ну-ну… Маша отложила вязание, клубок упал, покатился под стол, нитка обвилась вокруг ножки, и, распутывая ее, Маша усмехнулась: «Нить Ариадны, нарочно не придумаешь, ей-богу».
Пресловутые «Мифы» так и лежали на столе, и Маша с новым интересом прочитала все про свою несостоявшуюся тезку. Казалось осточертевшие, мифы вдруг ожили и теперь, когда Балюне они уже были не нужны, впервые увлекли Машу, и, находя все новые и новые переклички с сегодняшней своей жизнью, она не переставала поражаться совпадениям. Окончательно добило ее упоминание об элениуме — «гореусладном зелье», сделанном из целебной травы гелений, которое крылатая Елена, улетая в Египет от напастей Троянской войны, подмешала в вино Телемаха и Менелая, чтобы унять их слезы. Зеленоватые таблетки — вот что сталось теперь с волшебной травой — давала Маша Балюне, когда та заводила очередные гневные речи, правда, случалось это все реже и реже.
Оказалось, что Сережа тоже никогда не слышал о планах назвать сестру красивым греческим именем, а вот Лаврика прекрасно помнил, потому что был с ним в одной дачной компании и футбольной команде.
— Я страшно ревновал тебя к нему и постепенно начал ненавидеть, потому что при нем ты жеманилась, кокетничала, а мне становилось противно.
— Наверное, не противно, а завидно. Сколько нам тогда было?
— Нам с Лавриком по пятнадцать, а тебе, соответственно, тринадцать. Он каждый день приходил и сидел тупо, пока мы занимались своими делами. Помню, он как-то притащился, мы обедали. Мама его пригласила, он сказал, что только что пообедал, но не ушел, а ждал тебя на пеньке, помнишь, березовый, вокруг которого все порывались вылезти новые побеги?..