Телевидение, это такая штука! Как хочешь, так и повернёшь. Хочешь, чтоб все любили пряники – все будут любить пряники. Хочешь, чтоб все стегали себя кнутом – будут кнутом. Можно, чтоб все строем ходили? – пожалуйста. Можно, чтоб все друг с другом могли спать когда захотят? – легко. Дайте время.
Водитель внезапно подал голос:
– Сейчас опасно на телевидении же работать! Вон что творится!
Алексей машет рукой.
– Э! Это всё специально, точно говорю. Чтобы рейтинги повысить, у населения пар стравить, внимание отвлечь. Это ФСБ убивает, ясное дело, а показывают, будто народ. Когда наш народ чё-то сможет сделать? Пфе! Но народу это не нравится, поэтому решили ему показать, что ты, народ, ты можешь собраться, если тебя довести. Дураки сидят возле телека и радуются – во, общественность поднялась, люди чего-то делают. Где они, эти люди? Только в телевизоре, опять в телевизоре. Говорю же, телевидение – это власть. Это больше, чем любая власть. Хочешь прорваться – иди на телевидение!
На этой фразе Алексей замолкает, победно оглядывает меня и водителя, и мы несколько минут едем в молчании.
И тут водила даёт по тормозам.
– Вылезайте, – хмуро так говорит. – Сами дальше едьте.
– Э, что случилось, брат? – говорит Алексей.
– Я тебе не брат, – отвечает водитель и выразительно тянется куда-то под сиденье. – Вылезайте. Журналисты.
Да что за вечер-то такой.
Вылезаю, потягиваюсь. Где мы находимся – бог его знает.
Трепло Алексей с бранью вылезает из машины, и мы снова торчим на обочине.
– Да мы уже близко от станции, – оглядевшись, говорит Алексей. – Можно пешком. Минут пятнадцать-двадцать.
Пешком так пешком. Я шел, уткнувшись носом в землю, поэтому и не заметил, как сзади начали останавливаться машины. Из них вылезают люди и явно чего-то хотят.
Вижу среди них давешнего таксиста, Алексеева земляка, который ему не брат. Он показывает на нас пальцем; мы ускоряем шаг, почти бежим – и втыкаемся в ещё одну группу людей. Обложили.
Нас догоняют сзади, прижимают спереди. Со стороны – чисто стрела а ля девяностые, и мы посередине.
Первому врезали мне, молча и без разговоров, если не считать матерных междометий. Я дерусь плохо, попытался сунуть одному, другому, третьему даже попал по лицу – он очень удивился, пошёл на меня, обнял двумя руками – и вот я уже лежу на земле, прижатый кем-то очень тяжёлым и не могу даже шевельнуться. Кто-то врезал мне ещё раз, затем положили ничком и накинули на шею петлю.
– Не-не-не! – голос водителя. – Этот не журналист. Другой, чернявый!
Петлю с моей шеи снимают. На спине сидят сразу двое, и ещё один прижимает ноги. Чувствуется, что им неинтересно сидеть со мной, центр событий явно не здесь. Слышу сухой рваный треск и, ободрав нос об асфальт, выворачиваю голову в другую сторону.
Это очень похоже на сон – когда смотришь и ничего не можешь сделать. Мне даже дышать было трудно, поэтому я просто наблюдал, как верещащего Алексея поволокли к столбу, перекинули через перекладину, на которой висел какой-то дорожный знак, толстую веревку, и стали тащить. На раз-два-взяли – очень бестолково, сумбурно. Руки у него были перехвачены за спиной – почему-то мне кажется, что скотчем – точно скотчем, потому что ноги его блестят, обмотанные клейкой лентой.
Через пару минут он перестал дрыгаться и булькать. Кто-то распорядился спустить его пониже, и к нему на грудь прилепили листок А-4. Все стали садиться в машины, трое сидевших на мне слезли с моей спины и ног и тоже уехали.
Подошёл водила. С барсеткой и курткой.
– Это его, – сказал он. – Твоего… попутчика. Нам чужого не надо.
Я молча сидел на асфальте. Водитель постоял немного, посопел, затем выругался и пошёл к машине. Попутчика, значит. Не коллеги. Тоже мне, эра милосердия.
Куртку я решил оставить здесь, повесил её на ограждение, а барсетку надо было куда-то деть, прицепить её к поясу, подумал я, откинул куртку и увидел пистолет.
Совсем про него забыл.
Напрочь.
Ноги у меня ослабели, слезы хлынули из глаз. Что за дерьмовая жизнь.
Поехать домой и нажраться в однова.
До станции метро я дошёл за минут десять, успел обсохнуть и утереться. В метро поймал себя на том, что оглядываю всех, как бродячая собака: ударит – не ударит. Взял себя в руки и доехал до своей станции как нормальный гражданин, только с разбитым и расцарапанным хлебалом, грязной курткой, чужой барсеткой, красными глазами и общим выражением отчаяния на лице. Вечер трудного дня; офисный планктон едет домой.
Обоссанный лифт, две с половиной секунды на этаж. Темная площадка, втыкаюсь в свою дверь, хлопаю по карманам, ищу ключ, уф! – нашёл; не потерял, не выронил.
А дверь-то – открыта.
Примерно три минуты я стою, не шевелясь и почти не дыша. Затем рука будто сама нащупывает пистолет, и я вхожу в квартиру, словно сыщик на задании.