Когда к Галени вернулось сознание, он казался полумертвым. Похмелье после суперпентотала — на редкость неприятное ощущение; в этом реакция Майлза не была индивидуальной. Он сочувственно поморщился, когда Галени совершил неизбежный визит в туалет.
Вернувшись, Галени тяжело опустился на скамью. Его взгляд упал на тарелку с холодным обедом, и Галени с сомнением ковырнул его пальцем.
— Хотите? — спросил он Майлза.
— Нет, спасибо.
— Угу.
Галени запрятал тарелку подальше и бессильно сгорбился на своей лавке.
— Чего они от вас добивались? — поинтересовался Майлз.
— На этот раз их интересовала моя личная жизнь. — Галени рассматривал свои носки, заскорузлые от грязи, но Майлзу показалось, что Галени не видит их. А что он видит? — Похоже, он почему-то не в состоянии поверить в мою искренность. Видимо, убедил себя, что ему стоит только объявиться, свистнуть — и я брошусь к нему, как бросался четырнадцатилетним подростком. Словно все мои прожитые годы ничего не значат. Словно я надел этот мундир шутки ради или от отчаяния, или от растерянности — только не вследствие добровольного и сознательного выбора.
Не было нужды спрашивать, кто такой «он». Майлз только улыбнулся:
— Неужели не из-за шикарных сапог?
— Я просто «ослеплен сверкающей мишурой неонацизма», — флегматично сообщил ему Галени.
— Вот как? Вообще-то у нас феодализм, а не фашизм, если, конечно, не считать попытки централизации, предпринятой покойным императором Эзаром Форбаррой. На «сверкающую мишуру неофеодализма» я бы согласился.
— Мне знакомы принципы барраярского правления, благодарю вас, — любезно заметил доктор исторических наук Галени.
— Если это можно назвать принципами, — пробормотал Майлз. — Все получилось в результате импровизации, знаете ли.
— Да, знаю. А еще меня радует, что вы сведущи в истории, в отличие от большинства молодых офицеров, выпускников академии.
— Так… — неопределенно протянул Майлз. — А если не из-за золотых эполет и начищенных сапог, из-за чего вы все-таки с нами?
— О, ну конечно, — Галени закатил глаза к осветительной панели, — я «получаю садистское психосексуальное удовлетворение, реализуя себя, как громила и головорез». Это просто «способ самоутверждения».
— Эй! — Майлз помахал ему рукой, не вставая с места. — Говорите со мной, а не с ним, ладно? Сейчас моя очередь, его уже прошла.
— Угу. — Галени мрачно скрестил руки на груди. — В некотором смысле это правда. Я действительно хочу самоутвердиться. Или хотел.
— Если уж на то пошло, для барраярского высшего командования это не секрет.
— Как и для всех барраярцев, хотя люди, не принадлежащие к вашей культуре, этого не видят. Как, по их мнению, такому закоснелому кастовому обществу, как ваше, удалось пережить столетие невероятных стрессов — я имею в виду время после Периода Изоляции — и не взорваться? В некотором роде имперская служба взяла на себя функцию, сходную с ролью средневековой церкви здесь, на Земле, — функцию предохранительного клапана. С ее помощью любой талант может отмыть свое кастовое происхождение. Двадцать лет на имперской службе — и ты выходишь из нее почетным фором. Может, имена и не меняются со времен Дорки Форбарры, когда форы были замкнутой кастой твердолобых громил-всадников…
Майлз с улыбкой отметил эту характеристику поколения своего деда.
— …но изменилось самое главное. Изменилось мироощущение. Все это время форам удавалось, пусть с великим трудом, сохранять некие основополагающие принципы — служения и самопожертвования. Человек может не сгибаться в три погибели, чтобы взять, но бежит туда, где он может дать, одарить… — Галени резко остановился и покраснел. — Моя докторская диссертация, знаете ли, называлась «Барраярская имперская служба: столетие перемен».
— Я понимаю.
— Я хотел служить Комарре.
— Как ваш отец до вас, — договорил Майлз. Галени быстро взглянул на него, заподозрив сарказм, но нашел, как и надеялся Майлз, только сочувственную иронию.
Галени понимающе кивнул.
— Да. И нет. Никто из кадетов, поступивших на службу одновременно со мной, не видел настоящей войны. А я видел.