Встретил взгляд ее живых глаз, похожих на стеклянные бусы, которые продают на ярмарках в Новом Городе. Вонсовская улыбалась многозначительно и доверчиво. Он не мог не ответить на эту улыбку. Точно так же не мог он сказать, что ему все равно, когда она спросила, что он больше любит, творог или повидло. — Конечно, творог, — сказал он, глядя на поднос, прикрытый чистой салфеткой.
— Я так и думала, — с триумфом объявила Вонсовская, хотя хлеб был намазан повидлом.
В этот день Моравецкий узнал, что муж Вонсовской — столяр и работает на стройке на Жерани. Вонсовская называла его «мой сумасшедший муженек». Она присела в ногах у Моравецкого, на краешке тахты, высморкалась в передник и сказала, что после еды нездорово лежать в постели. — Вы, пан профессор, лучше вставайте, — заключила она, собирая посуду, — а не то весь день будет испорчен.
Когда она вышла, Моравецкий послушно сбросил одеяло. Вонсовская тихонько напевала в кухне песенку вроде тех, что поют деревенские бабы, работая на огороде. В окно глядело высокое весеннее небо, где-то на улице шумели деревья, и на секунду можно было вообразить, что дом стоит у реки. «Что это за песня?» — подумал Моравецкий, роясь в памяти. Но Вонсовская уже не пела, а разговаривала с голубями, прилетевшими на подоконник.
Дни шли за днями, и Моравецкий успел так привыкнуть к этой женщине, что уже не замечал ее присутствия. Иногда только она будила в нем интерес каким-нибудь любопытным замечанием или придуманным ею словечком. Она, например, говорила: «Вы, пан профессор, душевный мужчина». А раз объявила, что Сталин — великий человек, потому что всю жизнь имел только два костюма: один на себе, другой на смену. В таких случаях Моравецкий присматривался к ней с любознательностью историка; в мозгу Вонсовской жили понятия, о которых ничего не пишут в книгах. Но когда он пытался ее расспрашивать, она на вопрос: «Откуда вы это знаете, пани Вонсовская?» отвечала уклончиво и очень неохотно. Она не стремилась популяризировать свою философию и указывать ее источники.
Недели через две Моравецкого уже стали интересовать всякие мелкие новости, которые Вонсовская приносила с рынка. Он внимательно выслушивал ее рассказ о молодом человеке, который на Пулавской попал под трамвай, или о том, что на МДМ уже оштукатурили новый корпус. Эти события снова приобретали для него какое-то значение, он даже иногда расспрашивал Вонсовскую о подробностях. У погибшего под трамваем мужчины остались жена и дочурка, — так, по крайней мере, утверждала Вонсовская. Моравецкий размышлял об услышанном, но воспринимал его как-то медленно, с немалым усилием. Временами у него рождалось ощущение, что душа его — большая пустая комната, свежевыбеленная, в которой Вонсовская начинает расставлять первые предметы. Он не хотел загромождать эту комнату чем попало, надо было сначала хорошенько рассмотреть все по очереди.
В это время он по вечерам уже почитывал кое-что. Брал самые памятные ему детские книжки и допоздна, согнувшись над столом, шуршал страницами былых волнений. Порой удивлялся себе и своему странному состоянию. Неужели это уже навсегда? Никаких событий, мыслей, больших переживаний — одна лишь горсточка повседневных дел и слов? Захлопнув книгу, он ловил взгляд Кристины на портрете, подле которого Вонсовская каждые два-три дня ставила свежие цветы. Но глаза Кристины ничего не объясняли. Кристины уже вправду
Раньше он обманывал себя, что Кристина останется с ним здесь и после смерти. Но после смерти не остается ничего, кроме воспоминаний. У людей есть мудрый обычай хранить, как реликвию, прядь волос, фотографию, выцветшую ленточку. И эти памятки не надо убирать. Моравецкий, трогая пальцами букетики, которые приносила Вонсовская, чувствовал к ней благодарность. Они никогда не касались этого в разговоре. Только раз старуха, вытирая пыль на письменном столе, провела загрубелой сморщенной рукой по рамке и сказала тихо, как бы про себя:
— Умерших надо всегда помнить.
Мелочь, которую Вонсовская тратила на цветы, она записывала вместе с другими расходами.
Через некоторое время Моравецкий и сам уже стал покупать весенние цветы на лотках. Оберегал их, чтобы не смяли в трамвае, и спешил домой, чтобы поскорее поставить их в воду, в любимую вазу Кристины.
Это вносило какое-то содержание в жизнь, но вместе с тем чем-то обедняло душу. Моравецкий думал об этом не часто, но порой ему трудно было отогнать мысль, что при посредстве Вонсовской он променял на эти мелочи истинную память о Кристине. Теперь было легче вспоминать о ней — о женщине, улыбающейся на портрете, над белыми венчиками ландышей. И с каждым днем он все больше привыкал к мысли о ее смерти. А однажды Вонсовская, подметая комнату, сказала:
— Вы, пан профессор, уже третий вдовец, у которого я работаю. Те двое тоже мало разговаривали.