Сегодня на улице тихо снежит,
поэтому я буду долго лежать
и вспоминать как куда-то бежит
некто Захар, старший сержант.
Теперь у меня есть смешная привычка,
чтоб раствориться в счастье своём –
крикнуть себе, не громко, но зычно:
рота, подъём, бля! Рота, подъём.
Комроты был брит и здоровьем мерин,
но склонный к лирическим разговорам.
Я тоже мог бы стать офицером,
сейчас бы как минимум был майором.
Тяжесть оружия, запах казармы,
плац, КПП и прочий пейзаж,
понты, злые горцы, тупые базары –
на самом деле всё это блажь.
Я очень редко имею настрой
вспоминать про радости строевой,
вспоминать про прелести огневой,
кирзачно-разгрузочно-гулевой.
Впервые я видел вблизи генерала
спустя двадцать лет, как снял свою форму,
зато остального всего хватало,
того, что осталось – не мажу чёрным.
Как елось, как пелось, как драилось, брилось,
как не просыпалось, как крепко спалось,
коптилось, молилось, себя не стыдилось,
бедою прикинулось. И обошлось.
Как маршировалось тогда на плацу нам –
всё вроде не снилось, а кажется сном.
Сыграй мне, горнист, тыловую канцону,
а всем остальным сыграй: рота, подъём.
Расскажу, раз дали слово,
с кем встречался на Покров.
Помнишь Толю Кобенкова?
С ним был Гена Русаков.
Сделай музыку потише,
я ещё не досказал.
За столом был Боря Рыжий,
Ваня Волков разливал.
На земное притяженье
пух летел с тяжёлых крыл.
Значит, был там Маркин Женя,
И Кабанов Саша был.
И давали, соловея,
буриме и гопака
три, наверное, еврея,
три, быть может, русака.
Алю мяли, брагу пили,
после вдоль и вглубь земли
поспешили, наследили,
за собой не подмели.
Сорок тысяч разных строчек,
ветку хвои к декабрю
я смету в один совочек,
себе чаю заварю.
Колокольчик беззаботный,
не заманивай меня.
До свиданья в преисподней,
до видзения, родня.