Лошади шли тяжело. Полозья застревали в глубоких не разъезженных еще сугробах. Антон и Михаила то и дело соскакивали с саней, подталкивали повозки, застрявшие в заносах, и вновь вскакивали на облучок. Но через пару десятков саженей история повторялась, поэтому к вечеру они не проехали до нужной нм станции даже пяти верст из оставшихся пятнадцати. Внезапно ямщик что-то сердито закричал, натянул поводья, и лошади, в который уже раз, встали.
Но теперь вслед за Антоном соскочил с облучка и сам ямщик.
Маша поднялась в своей повозке, чтобы посмотреть, куда они побежали.
В сгустившихся сумерках она заметила длинную вереницу людей, молча бредущих по обочине и издающих какой-то странный, глухой, но вместе с тем будоражащий душу звук.
Прямо на дороге лежало что-то темное, накрытое рогожами, и, вглядевшись, Маша с ужасом поняла, что это тоже люди, но мертвые. Она с трудом выбралась из покрытой обмерзшим снегом повозки и, проваливаясь в снежные заносы чуть ли не по колено, попыталась подойти ближе.
Антон, заметив ее, крикнул что-то предостерегающее, бросился к ней навстречу и попытался загородить собой не слишком приятное зрелище. Но Маша оттолкнула его. Она поняла, что за звук так встревожил и испугал ее. Это звенели обмерзшие льдом цепи, в них были закованы эти люди. Некоторые, очевидно, наиболее опасные преступники, были прикованы к длинному железному стержню. Осужденные шли мимо, опустив низко головы, порой по грудь в снегу, ухватившись за сыромятные ремни, поддерживающие на весу ножные кандалы, и не обращали внимания ни на что вокруг. Жалкие лохмотья едва прикрывали изможденные тела. Растоптанная войлочная обувь на деревянной подошве не спасала несчастных от снега, руки они прятали в рукава длинных серых из грубого сукна то ли халатов, то ли шинелей. На нескольких согбенных спинах четко выделялись два желтых бубновых туза — знак государственного преступника. Некоторые из арестантов держали руки, но всей видимости, отмороженные, на весу, замотав их в какие-то ужасные ветхие лоскуты.
Из-под войлочных арестантских колпаков виднелись длинные, давно не мытые и не чесанные волосы, лица от мороза укрывали грязные тряпки с прорезанными для глаз дырками. Из-под этих жутких масок виднелись такие же неопрятные, как и волосы, бороды.
Одежда бредущих но этапу каторжан была сплошь усыпана снегом, заледенела и слегка погромыхивала на ходу в такт мерному, тупому звяканью цепей.
Антон угрюмо смотрел на медленно двигающуюся, смердящую колонну, которую сопровождало несколько конных жандармов и линейных казаков. Потом повернулся к Маше и тихо пояснил:
— Их пурга в дороге застала. Всю ночь так и просидели в сугробах, без огня, без еды… Вот некоторые и не выдержали, замерзли бедолаги. Казаки не дали нам ближе подойти, но я и так подсчитал, никак не меньше десятка мертвяков под рогожей лежит. Отмучились, сердешные! — Антон перекрестился и мрачно добавил:
— Теперь им ни мороз, ни голод не страшны!
— О господи! — спохватилась Маша. — Чего же мы стоим, они же голодные!
Они бросились к повозкам и принялись доставать припасы, которыми их снабдили хлебосольные сибиряки. Антон и Михаила хватали ковриги хлеба, колбасные круги, толстые шматки сала, передавали хозяйке, а она, путаясь в длинных юбках, бежала вдоль колонны каторжан и раздавала их несчастным. Они торопливо прятали припасы на груди и хриплыми, севшими на морозе, простуженными голосами тихо благодарили ее: «Храни вас бог!» — и Маша видела слезы, текущие из-под грязных тряпиц, и тоже плакала навзрыд, повторяя раз за разом: «Спаси и сохрани!» — потому что видела перед собой не этих чужих ей людей, а своего ненаглядного, любимого Митю, возможно, такого же грязного, больного, заросшего бородой…
Наконец Антон развел руками и крикнул, что все запасы кончились, тогда Маша велела раздать весь табак, который они везли для Мити. Антон воспротивился было, но она сердито прикрикнула на него, и лакей повиновался, сердито ворча себе под нос, что вряд ли получится купить любимый табак барина в этом богом забытом Иркутске. Но Маша уже не слушала его. Она вернулась к повозке, и следом за ней подъехал жандармский офицер, спешился с лошади и потребовал предъявить подорожную и документы, подтверждающие личности путешествующих. Маша подала ему бумаги, выданные ей столичным полицмейстером. Жандарм долго разглядывал их, потом, не проронив ни слова, вернул, взял под козырек, по-прежнему молча взлетел в седло и только тогда, слегка свесившись с лошади, произнес вполголоса:
— Видите ли, населению не позволено общаться с ссыльнокаторжными, но я вас понимаю…
Маша протянула ему двадцать пять рублен и, заметив, что офицер смотрит на нес с недоумением, попросила:
— При случае выпейте за мой успех, прошу вас!
Офицер улыбнулся, взял деньги и произнес:
— Я преклоняюсь перед вашим мужеством, сударыня, и непременно выпью за счастливое завершение вашего путешествия…