Страх побежал впереди каждого. Страх скалился за спиной. Со страхом просыпались и по нужде ходили. И дорожка была пробита к барской двери ночными шептунами, лавочка приткнута у крыльца, чтоб не томиться в очереди.
Беспортошный Мина нашептал на Грабленого Романа, что подкоп под барина ладил, – а ведь вместе на сосне сидели, на Москву дружно глядели. Подкопа не нашли – уж больно ловко запрятал, но Грабленого Романа отправили за бугор.
Чтоб там был.
Сердитый Харлам ошептал Нехорошку Киселя, что деревья валил при рубке в опасную для барина сторону, – а ведь под мостом вместе лежали, заезжих ожидали. Нехорошку отправили за бугор без разбирательства и возврата, за ним и Харлама – за нерезвое доносительство.
Вареный шепнул про Чиненого, что плохо следил за Пискулей, на злоумышление подвинувшегося, – Чиненого не стало, а Пискули давно не было.
Змея Авдотька, баба-переносчица, сообщила про Кокорюкову Пелагею, будто на печи, впотьмах, грудями душила батюшку-барина и много в том преуспела.
Что ни ночь, жуткие раскрывались подробности, к продолжению насильств клонящие. Что ни день, хирела деревня с доносов, уменьшалась количественно: пахать некому и кормов не достать. Барину еще хватало, так-сяк, а остальным с перебоями. И Авдотька – змея-доноситель – уже лежала на печи взамен Кокорюковой Пелагеи, в ухо нашептывала без передыха.
– Кирюшка! – кричала капризно в окошко. – Пошел вприсядку!
И Кирюшка пускался в пляс посреди лужи.
Помедли – и тебя за бугор.
А малоумный старик Бывалыч ходил промеж всех, дураком прикидывался.
– Видал? – спрашивал его шут. – Знаки на небе?..
Но Бывалыч молчал. Глаз отводил. Тайны не раскрывал.
Зачем огорчаться до времени?
Узнаешь, барин, в свой срок...
11
Горох Капустин сын Редькин сидел на лавке возле крыльца, капризничал в голос:
– Авдотька! Авдотька поганая, говори тут же: в омут за мной бросишься?
– Чего это в омут, – отвечала рассудительно. – Потону – какая тебе корысть?
– Авдотька! – взывал со стоном. – Авдотька чертова! Выть по мне станешь?
– Это уж как придется, – отвечала равнодушно. – Ежели весело, чего выть? В пляс лучше пойду.
– Вот ты какая, Авдотька! Конечно, конечно... Кокорюкова Пелагея тебе не в пример. Кокорюкова за мною хоть куда. Зря я ее за бугор отправил.
– Отправил и ладно. Иди, барин, сюда. В голове поищусь.
Он тосковал.
– Иди, кому говорят? – звала с умыслом. – Станем барахтаться.
Ему было лень.
Вела дорожка к крыльцу, протоптанная ночными доносителями, но по ней никто не ходил. Бабы затаились по избам. Редкие мужики прошмыгивали в огороды: по нужде и назад.
Двое на сосне висели и никуда не глядели. Двое под мостом лежали, погребения ожидали. А горлан Кирюшка лениво вскидывал ноги посреди лужи и на солнце поглядывал, скоро ли шабашить.
Пора было Кирюшку кончать.
– Эй! – позвал криком. – Вы где?
Прискакали баловники на прутиках. Топнули ногой. Осадили горячих коней.
– Вот они мы, барин!
А глаза грустные.
– Тьфу... – поглядел с омерзением. – И эти зауныли. Как вас теперь называть? Тоскуля и Визгуля?
– Звать нас теперь – никак. Нам бы в столицу, барин, себя показать...
– Толку-то, – сказал с отвращением. – Прук да тпрук – вот и вся столица.
Этого они не поняли.
– Мы, барин, не наелись. Нам всякого попробовать надо. При скоплениях народа... Отпусти, барин, будь к нам хорош.
– Я с кем останусь?
– Кирюшку тебе. Вон, в луже пляшет. Чем не баловник?..
Шум послышался из-за леса. Топот лошадиный со ржанием. Звоны железа о железо. В просеках-порубках наскакивала на Талицу беда: лошади вороные – всадники черные.
И сердце у Вонялы подскочило к горлу, там уперлось.
Передний подскакал к крыльцу, пены лошадиной раскидав ошметки, захохотал гулко:
– Эхе-хе! Да ты во-он где?!
За ним наскакали остальные, рты поразевали от восторга.
Глотки широкие. Зубы гнилые. Языки толстые.
Кирюшка из лужи жадно приглядывался к кромешникам: у этих сила.
– Царское повеление! – выкаркнул Схорони Концы, конем в грудь пихнув. – На порох – и подорвать!
Вмиг привязали к лавке, обложили Вонялу тугими мешочками, россыпь пороха протянули по земле, от крыльца за угол. Сами попрятались поспешно.
Выфуркнул от угла шустрый огонек.
Заскакал потешно.
Шут с жизнью прощался и телом опадал.
Помолиться – и то не успеть…
Пшик – погасло под ногой. Сунулись из-за дома рожи пакостные, заухали радостно:
– Отсырело, дядя! В другой ужо раз! Как просохнет!..
И поскакали из деревни.
Схорони Концы крутнулся на коне, проорал на отскоке:
– Готовься! Пива вари! Гусей жарь, да поболе! Батюшка-царь с обозом жалует! Два перехода – и у тебя!..
Сидел. Тосковал. Задыхался, обванивая окрестности. Сердце бултыхалось внутри, как в порожнем мешке.
Беду опять пронесло мимо. Как ухо ядром огладило.
Но двигался, не спеша, царский обоз: пыточной снасти – на всякую лютость. Не спрятаться в лесах, не пересидеть в глуши: походя заиграют и дальше покатят.
– Уходи, барин, – посоветовала Авдотька. – Тебе тут не жить.
– Пошли со мной, Авдотька, – попросил жалобно. – Будешь на печи лежать. Буду через тебя перелезать. Чем не ладно?
– Не, барин. Верх не твой и я не с тобой.